Промчавшись сквозь последний лондонский туннель, «Евростар» вырвался на апрельское солнце. На смену темно-коричневым кирпичным стенам ограждения, сплошь разрисованным цветными надписями, появились тихие предместья. Утро стояло обманчиво ясное, но холодное; домохозяйки выходили развесить белье в короткорукавых платьях, и напрасно; а молодые люди, поспешившие откинуть складной верх на своих автомобилях, простудят себе уши. Мимо летели одинаковые, словно ксерокопии, двухквартирные домики; сливовые деревья усыпаны тяжелыми, как плоды, соцветиями. Промелькнули огородные участки, затем спортплощадка, где аккуратным рядком выстроились убранные на зиму белые крикетные экраны. Он отвел глаза от окна и взялся за кроссворд в «Таймс». Несколько лет тому назад он объявил, что придумал способ защиты от старческого маразма: решай каждый день по кроссворду и, если замечаешь, что ведешь себя, как старый хрыч, прямо в этом признавайся. Да только не веет ли маразмом, или предвестием маразма, от этаких стараний?
Он решил отвлечься от собственной персоны и переключиться на спутников. Справа сидели трое в костюмах и еще один тип в полосатом блейзере; напротив расположилась пожилая дама. Пожилая; стало быть, примерно его возраста. Он повторил про себя это словцо, камешком покатал во рту. Недаром он его всегда недолюбливал, есть в нем что-то противное, заискивающее, а теперь, когда оно пристало и ему самому, так совсем разонравилось. Молодой, средних лет, пожилой, старый, мертвый — вот как оно спрягается. (Нет, жизнь ведь существительное, значит, оно склоняется вместе с жизнью. Да-да, так вернее: жизнь склоняется, идет под уклон. А тут брезжит еще одно значение: уклоняться, ускользать. «Теперь я вижу, что всегда боялся жизни», — однажды признался Флобер. Свойственно ли это всем писателям? И является ли обязательным условием: то есть, чтобы стать писателем, нужно в определенном смысле уклоняться от жизни? Или так: человек ровно в той мере писатель, в какой он способен уклоняться от жизни?) Но о чем это он думал? Ах да, пожилой. Правильно, побоку ложную учтивость. Молодой, средних лет, старый, мертвый — вот оно как на самом деле. Он презирает людей, которые норовят осторожно обойти вопрос о возрасте — о собственном возрасте, — но зато с другими не церемонятся. Мужчины, которым далеко за семьдесят, рассуждают о «восьмидесятилетнем старикане», шестидесятипятилетние женщины жалеют «бедняжку», которой уже семьдесят. Лучше уж перегибать палку в противоположную сторону. До тридцати пяти человек молод, до шестидесяти — средних лет, а потом — просто стар. Стало быть, сидящая напротив дама не пожилая, а старая, как и он сам; и стар он уже ровно девять лет. Благодаря врачам впереди еще долгая старость. И все заметнее станут штришки, которые он уже не раз замечал у себя: страсть рассказывать разные истории и вспоминать случаи из жизни, путаница в мыслях и речах; и если он еще способен верно усматривать связь между отдельными предметами и событиями, то общий порядок вещей его пугает. Он любит приводить удачную фразу, сказанную его женою давно, когда оба они были еще средних лет: «С возрастом в наших характерах закрепляются наименее привлекательные черты». Что правда, то правда; но даже понимая всё, разве от этого убережешься? Ведь наименее привлекательные черты характера бросаются в глаза прежде всего окружающим, а не нам. Вот у него — какие это черты? Одна из них — самодовольная склонность задаваться вопросами, на которые нет ответов.
Соседей-мужчин он решил оставить на потом. Итак, женщина: серебристые волосы, без претензий на натуральность (в смысле цвета; сами по себе волосы, насколько он может судить, у нее свои), бледно-желтая шелковая блузка, темно-синий жакет с бледно-желтым платочком в кармашке, клетчатая юбка, которая… Нет, он уже не способен оценивать длину юбок с точки зрения моды, не стоит и пытаться. Довольно высока ростом, пять футов восемь или девять дюймов, и приятной наружности. (Он не желает пользоваться препротивным словом «интересная». По отношению к женщине определенного возраста оно значит «со следами былой красоты». Это жестокое заблуждение, поскольку красоту женщина приобретает с годами, обычно когда ей за тридцать, и потом уже редко ее теряет. Дерзкая невинность юности — вот она я, только свистни, — совсем другое дело. Красоту порождает самопознание плюс знание окружающего мира; отсюда следует, что в ранней молодости проявляются лишь отдельные пленительные черты, но только лет в тридцать или около того женщина становится по-настоящему прекрасной.) А может быть, она в прошлом девица из «Шалой лошадки»? По всем статьям подходит. И ростом, и сложением, и холеностью. Скажем, едет на встречу однокашников, у них это водится. Выпуск мадам Олив 1965 года или что-нибудь в том же роде. Чудно, что подобные развлечения до сих пор не перевелись, и даже теперь, когда есть куда более непритязательные сексуальные забавы, все же находятся охотники до таких вот прилежных английских плясуний, похожих друг на друга, как домишки предместья; их танцы принято считать изящно-эротичными, а самим девушкам запрещается заводить знакомства в радиусе 200 ярдов от клуба. Он живо вообразил себе ее прошлую жизнь: балетная школа в Кэмберли,[161] выступления в круизах; потом конкурс в «Шалой лошадке», яркий испанский или французский псевдоним, работа на сцене и привычная, почти домашняя закулисная жизнь, клубная система отчислений на черный день; наконец, спустя четыре-пять лет, она возвращается в Англию и, получив накопившуюся кругленькую сумму, открывает магазин готового платья; затем — добропорядочные кавалеры, замужество, дети. Да, вон и обручальное кольцо, поблескивает меж двух других геологических находок. Пожалуй, все верно, едет на пятидесятую годовщину… Мадам Олив, разумеется, давно уже нет на свете, но Бетти из Фэлмута будет непременно, а еще…
В блейзере того малого, что сидит наискосок, чудится какая-то фальшь. Впрочем, во всех полосатых блейзерах au fond[162] кроется известная фальшь — будто они подделываются под эпоху Джерома К. Джерома или под завсегдатаев Хенлейской регаты,[163] но это сочетание темно-красного и светло-зеленого выглядит почти пародийно. Хозяин блейзера, толстячок средних лет с седеющей шевелюрой, бачками и густо загорелым лицом, зевает над журналом о велосипедном спорте. Работяга, которому подфартило, и он едет гульнуть по бардакам? Слишком банально. Представитель телекомпании, которая жаждет освещать нынешние гонки Тур де Франс? Да нет, придумай что-нибудь посвежее. Торговец антиквариатом, направляющийся в отель «Друо»?[164] Уже лучше. Броский пиджак предназначен слегка сбивать с толку окружающих; кроме того, он поможет привлечь внимание аукциониста, а соперники по серьезным торгам наверняка недооценят его владельца.
Глядя вдаль мимо мужчин в костюмах, он увидел поле хмеля; бечева на подпорках еще не натянута, на крыше сарая для сушки хмеля торчит изогнутая печная труба. Переведя взгляд на соседей, он решил вычислить и этих ребят. Тот, при очках и газете, вроде бы пристально изучает вагонное окно; ладно, будет инженером. Тот, который без очков, но при газете и полосатом галстуке — то ли школьного братства, то ли фирмы, третьеразрядный чиновник Европейской Комиссии? И последний… Постой, как там в считалочке? Царь, царевич, король, королевич, пирожник… Н-да, всех не вычислишь, он уже в этом убеждался.
В старые времена — даже еще в пожилые времена — пассажиры бы уже давно разговорились. А теперь хорошо, если проявят осторожную приветливость. Стоп. Старый хрыч. Это словечко «теперь» выдает тебя с головой, за ним непременно следует или ему предшествует сентенция, которую он сам, но другой, уже исчезнувший — более молодой и критичный, — обязательно бы осудил. И чувства твои не новы: вспомни, ты же не вчера родился. Когда ты был еще мальчишкой, взрослые без конца нудили о том, что «в войну все друг с другом разговаривали». И как ты, одурманенный пульсирующей отроческой тоской, на это реагировал? Бурчал про себя, что война — высоковатая плата за такую, несомненно желанную, общительность.
Да, и все-таки… Он же помнит… Нет-нет, ведь он все чаще убеждается, что этот глагол не совсем верен. Ему вроде бы вспоминается, или, оглядываясь назад, он представляет себе, или восстанавливает по фильмам и книгам, с помощью ностальгии, размякшей, как залежавшийся камамбер, — словом, реконструирует времена, когда пассажиры трансъевропейского экспресса за время пути успевали подружиться. Случались и мелкие происшествия, и непредвиденные сюжеты; а какие встречались типы: ливанский бизнесмен, поедавший из крохотной серебряной коробочки изюм-сабзу, загадочная обольстительная женщина, решавшаяся на короткую интрижку, — чего только не бывало. После проверки паспортов, в которые косились осторожные соседи, и треньканья колокольчика, которым буфетчик в белом пиджаке приглашал к обеду, традиционная сдержанность британцев таяла; а еще можно было щелкнуть крышкой своего черепахового портсигара и, изрядно разгрузив его, завязать общий разговор. А теперь… да, теперь езда по этому новому европейскому Zollverein[165] стала чересчур стремительной, еду пассажирам разносят на места, и никто не курит. Кончина Купейного Поезда и Ее Влияние на Общение Путешественников.