Илья Ильич вначале удивился. Откуда такая прыть? Обычно рта лишний раз не откроет. Даша и то больше прав имела. После понял — проинструктирована.
Но у Ильи Ильича разговор короткий:
– Чтоб духу вашего бобрятницкого здесь не было.
Начал этот переулок десятой дорогой обходить. И дом-то, как назло, приметный. По вечерам реклама издалека видна. То синим, то красным светом вспыхивало: «Накопил – купил». И по зеленому полю желтый автомобильчик. У Ильи Ильича прямо жжение какое-то начиналось. Внутри. Спазмы. Особенно ненавидел вестибюль: мрамор, пальмы. А у столика с телефоном – охранник. Не каждый и войдет. В гости пришел – вызови хозяев, назовись. Тогда, пожалуйста, милости просим. В ту пору это была редкость. Один-два дома на весь город. «У-у, логово! Чего от людей прячутся?» – кипел он ненавистью. Вот тогда-то и решил твердо: «Все. Хватит. В этот дом ни ногой». Только как быть с Ириной, не знал. Она плакала. Скандалила. Пыталась пару раз Сашку умыкнуть тайком. Илья Ильич понимал, что дальше так нельзя. Но и уступить не мог. Полгода их лихорадило. И даже Санька начал кричать по ночам. Вот тогда тесть засуетился. Решил разрубить этот узел. Выхлопотал за месяц двухкомнатный кооператив на Белянке, рядом, в пяти минутах ходьбы:
«Не судиться же. Только фамилию позорить. Да и ребенка жаль. Где уж этой курице вырастить мужика», – думал он о дочери.
Но Илья Ильич заупрямился. Наотрез отказался:
– Не по карману мне этот дворец. А в прихлебателях да нахлебниках не ходил и ходить не буду.
Жена умоляла. И мать нет-нет да всхлипнет:
– Высудят они у нас Сашу. Как Б-г свят, высудят.
Одна Лилька, сестренка, на защиту стала:
– Нет у нас таких законов, чтоб людей унижать.
Мать цыкнула:
– Помалкивай. Много ты понимаешь. Закон – что дышло.
Илья Ильич молчал, сцепив зубы. Думал: «Был бы отец жив. Поддержал. Понял бы». А мать свое: «Уступи. Уступи, Илья. Люди тебе навстречу идут. Такое дело сделали. Мы вон с отцом всю жизнь прожили в пятнадцати метрах. Сам знаешь, как они нам достались. А здесь такие хоромы. Тридцать метров. Все удобства. Сами себе хозяева будете. Уступи!»
И Илья Ильич уступил. Перешел в новую квартиру. Мать каждый день приходила со старой клеенчатой сумкой. А в ней – четверть батона, суп в баночке и лакомство для Сашки. Так и повелось – днем у них, ночью на работе. Работала там же, в детском доме ночной нянечкой.
Илья Ильич тихо бесился:
– Мама, что за крохоборство! Неужели в моем доме не найдется для тебя куска хлеба? Тарелки супа? Меня не жалеешь. Ладно. Саньки постеснялась бы. Ведь он большой парень. Уже все понимает.
Ирина молчала. Делала вид, что не замечает.
– Не сердись, Илья. Мне так лучше, – оправдывалась мать.
Илья Ильич в то время перевел хозяйство на режим строгой экономии. Копил чуть ли не по рублю. Кружки пива не выпьет, бывало. Ночами вагоны грузил. В отпуск на шабашку ездил. Подрабатывал где мог. Ирина пробовала протестировать: «Отец подарил. Понимаешь? Подарил мне!» Но Илья Ильич не уступал. И через три года принес тестю деньги. Две толстенные пачки. Копеечка в копеечку. Первый раз после того скандала увиделись. Тут уж тесть отвел душу. Его черед пришел:
– Что это ты надумал? Зачем деньги? Ведь не твоя квартира, для дочери сделал. И ордер, и дарственная – все на нее. – Кивнул на Ирину. Сидела тут же. Молчала. Листала какой-то журнал. – Ты там сбоку припёку. Или думаешь, для тебя старался? Лучше костюм себе купи. Пайщик ты голоштанный». И деньги к краешку стола отодвинул. По-барски. Небрежно. Двумя пальцами. Одна стопка рассыпалась. Разноцветными голубями полетели денежные купюры на ковер. Ирина кинулась поднимать. Илья Ильич схватил за руку: «Не смей». Она вырвалась: «Ты что? Это же деньги!» Собрала, аккуратно сложила в стопочку. И долго стояла, не выпуская ее из рук.
– Купи себе что-нибудь,– небрежно обронил тесть, – а то совсем обносилась с этой экономией. – И добавил с ехидцей: – Оно, конечно, экономить на семье легче, чем зарабатывать. – Посмотрел на Илью Ильича насмешливо, свысока.
Илья Ильич взъярился, побледнел:
– Не бери. Не нуждаемся, – закричал на Ирину.
Она надула губы:
– Не смей на меня кричать. – И поцеловала отца: – Спасибо, папочка!
А тот уже заранее щеку подставил. Кого-кого, а свою дочь хорошо знал.
С тех пор у Ильи Ильича с тестем горшки врозь. Возненавидел его и себя заодно шпынял без жалости:
«Зачем поперся со своим свиным рылом в их калашный ряд? Решил, что мир перевернулся? Что все волки стали овцами? Как же! Жди! Братство. Равенство».
Сколько воды утекло с той поры. Казалось бы, все забылось. Зарубцевалось. Ан нет! Только тронул, тотчас заболело, заныло.
Уже давно проехал домишки Заречья. Центр засиял огнями рекламы. Илья Ильич угрюмо глядел в трамвайное окно. «Прав Санька. Тысячу раз прав, – раскаяние и гнев бушевали в нем, – ни Антон Петрович, ни вся эта шайка- лейка нахапанное добро из рук за спасибо не выпустят. Тут сила нужна. Сила! А я парня норовил согнуть. Силки на него накидывал, в которых сам всю жизнь пробарахтался».
Страх сковал, когда узнал о том, что сын замешан в демонстрации около роддома, на Рогожной. Тотчас кинулся домой. Ирина лежала с компрессом на лбу: «Знаешь?» Илья Ильич сдержанно кивнул. Все еще не верилось. Казалось, что дурной сон. Ворвался в комнату сына. Тот сидел за столом, уткнувшись в какой-то учебник. «Это правда?» – выдохнул Илья Ильич и замер в ожидании. Санька отложил книгу, нахмурился: «Правда!». Илье Ильичу захотелось завыть, закричать от ужаса. Но он сдержал себя. Спокойно, подчеркнуто-безразлично бросил: «Что же теперь будет?» Санька неопределенно пожал плечами. «Ну так я тебе скажу, что будет», – взвился Илья Ильич. В дверь кто-то позвонил. Илья Ильич замер. «Не пущу!» – Он оттолкнул рванувшегося к двери Саньку. На цыпочках, старась не скрипнуть ни одной половицей, прокрался в прихожую. В мыслях было только одно: «Так просто я им своего сына не отдам». Осторожно заглянул в глазок – за дверью стояла соседка. Негнувшимися руками начал открывать дверь. Внезапно обожгло: «А вдруг прячутся в кабине лифта».
«Это Ирине», – соседка сунула ему в руки какой-то пакет. Он стоял, глядя на нее дикими, не понимающими глазами. Казалось нелепым и ужасным, что сейчас, когда благополучие, а может быть, и судьба его сына висит на волоске, люди могут заниматься еще какими-то другими делами. Потом пришел в себя. Когда вернулся в комнату сына, в душе уже не было ни злобы, ни ярости. Только тихое отчаяние.
– Ну как же тебя угораздило? – спросил он устало.
– Оставь, отец! Хватит! Я сам себе хозяин. Не хочу жить так, как вы – с оглядкой, с опаской! Не хочу!
В его словах прозвучало столько ожесточенной непримиримости, что Илья Ильич ужаснулся. Ему невыносимо больно стало глядеть на эти узкие, дергающиеся губы, на тонкий нос с побелевшими ноздрями. Он утомленно прикрыл глаза. Несколько минут сидел молча. Потом спросил тихо, еле слышно:
– Ты видел, как кладут асфальт? Санька удивленно вскинул глаза.
– Идет каток, а за ним ни бугорка, ни выступа. Гладь! То же и с вами сделают. Сомнут! – крикнул он с болью. – Понимаешь, сомнут. Ведь это же махина!
Санька насмешливо поглядел. Усмехнулся: «Кончай, отец! Меня запугиваешь, а на самом лица нет. – И вдруг вспылил: – Ты в дедовой больнице был? Полный коммунизм. Верно? Ковровые дорожки, палаты на одного. Телефоны, телевизоры. На завтрак икорка, балычок. А у нас в ожоговом дети в коридорах лежат. Перловкой давятся. Им белье лишний раз не поменяют. Я деду сказал, а он на меня глаза выкатил: «Заслужил!»
Илья Ильич непроизвольно оглянулся на дверь: «Не дай Б-г Ирина услышит. И без того всю жизнь попреки, скандалы: «Настраиваешь Саньку против моих». Он нервически дернулся. Пробормотал: «Не кричи. Мать отдыхает». Сын проницательно посмотрел. Понимающе, словно Илья Ильич был несмышленым ребенком, улыбнулся, покачал головой:
– Погано ты живешь, отец! Как страус. Хочешь, я тебе скажу, сколько у тебя правд? Одна – для тебя, другая – для мамы, – он загибал палец за пальцем, Илье Ильичу казалось, будто пощечины сыплет, – третья для меня. Еще, наверное, и четвертая есть. Так сказать, для наружного потребления, в общественных местах. А потом стонешь, возмущаешься, почему плохо живем. Да потому и плохо, что все словно в рот воды набрали. Видят и помалкивают. Вот и выходит, что среди нас нет ни правых, ни виноватых. Все в круговой поруке. Все в одной грязи вываляны.
Илья Ильич молча слушал беспощадные, безжалостные, как удары хлыстом, слова. Следил глазами за тем, как сын мечется, бегает по комнате. Когда попадал в конус света, на его лице становилась видна светящаяся белобрысая щетинка: «Вот и вырос парень. Пришел мой черед ответ держать. Казалось, еще вчера сам эдаким козленком так и норовил боднуть тестя. Тот твердел лицом. Супил брови. Отделывался абзацами из передовиц. И все наставлял, бывало: «Ты поостерегся бы! Язык – твой враг». Первое время удивлялся: «Как же можно дела вершить, если с такой оглядкой живете?» Тесть мрачнел, поджимал губы: «Сразу видно – жареный петух тебя не клевал. Дисциплина для тебя – пустой звук». Ну и что изменилось с той поры? Обтесали тебя, как то бревно, чтоб нигде ни сучка ни задоринки не было. Но воз-то и поныне там. Только еще глубже увяз. По самую ступицу. – Неожиданно промелькнула горькая отчетливая мысль: – Чем дальше от нас уйдут наши дети, тем будет лучше. Здоровей. Что мы такое? Крошево, пыль. Из нас уже ничего путного не получится. Отцы и дети», – он хрипло, словно превозмогая себя, сглотнул тяжелый, горький комок, что подкатил к горлу. Санька остановился. Пристально посмотрел на отца, и в лице его что-то дрогнуло. Он подошел, положил руки на плечи Ильи Ильича.