Такой же свет был и в Палермо, в Святой Четверг, когда наступили сумерки. Забитые ягнята, освежеванные и прозрачные, как детская плоть, ровно висели на ржавых крюках. Они были прекрасны, и мне захотелось вытянуться рядом с ними и увидеть себя в этом свете. Вернувшись во Флоренцию, я стала позировать обнаженной в художественной школе, хотя дала зарок никогда этого не делать. Позируя, я думала о прозрачных ягнятах в фиолетовом свете.
Иногда я спрашиваю себя, прибавилось ли у меня опыта от моих приключений. Я думаю о Флобере, который провел большую часть своей сознательной жизни во французской деревушке, или об Эмили Диккинсон, чьи стихи отражают мерный звон церковных колоколов. И тогда я думаю, что, может быть, самый больший путь я должна проделать в своем сознании. Но потом я вспоминаю Гогена, или Д. Г. Лоуренса, или Эрнеста Хемингуэя, который, может, рыбачил вместе с абуэло Гильермо на Кубе, и прихожу к выводу, что нужно пожить в этом мире, чтобы суметь сказать о нем что-то стоящее.
В эту самую минуту, когда я сижу за столом на втором этаже библиотеки колледжа Барнарда и разглядываю прямоугольник мертвой травы за окном и дальше за ним несущиеся по Бродвею машины, я чувствую, что во мне что-то зреет. Что именно – не знаю. Я все еще жду, когда начну жить по-настоящему.
Мой парень, Рубен Флорин, – перуанец, и его семья, так же как и моя, разобщена политикой. Его тети и дяди, родители, бабушки и дедушки непримиримо настроены друг против друга. Рубен, как и я, переехал с родителями в Нью-Йорк, когда ему было два года. Но различие между нами в том, что он, по крайней мере, может, если захочет, вернуться в Лиму. У меня такой возможности нет, и это причиняет мне боль.
Рубен часто видит меня во сне. Я в голубых, расшитых золотом одеждах вхожу сквозь трапециевидные двери в солнце. Со мной ничего не происходит, говорит он, но я выгляжу несчастной, очень несчастной. «Спи», – говорю я ему, но его сон всегда на этом заканчивается.
Я познакомилась с Рубеном в первый же день в колледже Барнарда, куда перевелась после семестра учебы в художественной школе на Род-Айленде и семестра во Флоренции. После Италии я даже думать не могла о том, чтобы вернуться в Провиденс, поэтому решила получить академическое образование. Художественная школа была гадючником, где царили жестокость и клевета, где все искали похвалы от преподавателей. Я не хотела быть зависимой от людей, которых не очень-то уважала, поэтому теперь специализируюсь по антропологии.
Рубен хочет после окончания университета поступить на дипломатическую службу и поездить по странам Третьего мира. Мне нравится быть с ним. Мы не афишируем наши отношения, как другие парочки, вечно лапающие друг друга или обменивающиеся голодными взглядами. Мы принимаем наше наслаждение как подарок судьбы. Особенно мне нравится заниматься этим ранним вечером, когда я достаточно устала за день, чтобы оценить его медлительные губы и руки. Занимаясь любовью, мы говорим по-испански. Английский кажется нам неподходящим для интимных отношений.
Я думаю о Рубене, и это заставляет меня собрать книги, пригладить щеткой волосы и пересечь Бродвей. Сейчас час пик, и люди толпой валят из метро на 116-й улице, как будто там пожар. На ступенях библиотеки кто-то на гитаре играет народные песни, но его никто не слушает. Люди здесь негативно реагируют на любое открытое проявление эмоций. Кроме того, этот парень может быть мунитом.[52] Их сейчас много в студенческом городке.
Я хочу сделать Рубену сюрприз – подождать у него в комнате, пока он не вернется с занятий, но вместо этого обнаруживаю его в постели с датской студенткой, приехавшей по обмену, – он познакомил нас с ней на прошлой неделе. Она бледная, у нее большая грудь и ненормально розовые соски. Я стою, уставившись на ее соски, а Рубен пускается в объяснения. Она даже не накидывает на себя простыню. У меня такое чувство, будто она показывает себя, вызывает меня на состязание. Она знает, чем привлечь мужчину. Я не понимаю ничего из того, что говорит Рубен. Наверное, я стою очень долго, потому что Рубену больше нечего сказать, а женщина начинает деликатно покашливать в кулак. Когда она кашляет, ее груди вздрагивают, как подсолнухи на ветру.
– Может, тебе лучше уйти, – нерешительно говорит мне Рубен по-испански. Что я и делаю.
Час спустя я пью шестую чашку кофе в венгерской кондитерской на Амстердам-авеню и просматриваю объявления в «Виллидж войс». Среди них иногда попадаются довольно странные: «Бисексуальная амазонка ищет высокопрофессионального партнера. Только серьезные предложения». Чтение объявлений отвлекает меня от мыслей о том, чем Рубен и эта корова занялись после моего ухода. Я однажды слышала по радио, как психолог на ток-шоу рассказывал о четырех стадиях горя. Не помню, входит месть в их число или нет. Наверное, нет.
Мое внимание привлекает объявление, помещенное отдельно. Под рубрикой «Женщина ищет женщину» я читаю: «Продается акустическая бас-гитара. Студенту срочно нужны наличные. $300. Мик. 674-9981». Я вспоминаю, как мой бывший парень Макс говорил, что из меня получился бы хороший бас-гитарист, и мне вдруг сразу становится ясно, что нужно делать, Я набираю номер. Это на Блеккер-стрит, и через полчаса я уже там.
Тощий парень во фланелевой рубахе и тренировочных штанах пересчитывает деньги и выносит мне гитару. Это просто предмет меблировки, чертовски огромный предмет. Такое чувство, что я покупаю свою собственную фамильную вещь. Я тащусь с ней в северную часть города, словно в трансе.
Когда я добираюсь до своей комнаты, у меня нет сил, но я не трачу времени зря и сразу достаю тот альбом, который мне нужен, – «The Velvet Underground amp; Nico». Я снимаю шизанутый конверт Энди Уорхола и ставлю хороший, искренний, ритмичный рок-н-ролл. Толстые струны вибрируют под моими пальцами, дрожь проходит по рукам вверх, потом вниз, в грудь. Я не знаю, что делаю, но начинаю бить по струнам этой старой элегантной этажерки со всей мочи, бить и бить по струнам, пока не чувствую, что наконец начинаю жить.
Эрминия Дельгадо(1980)
Я встретила Фелисию на берегу, когда нам обеим было по шесть лет. Она собирала в ведро раковины каури, и у нее кровоточил зуб. Фелисия все время собирала раковины и раскладывала их на берегу, потому что мать запрещала ей приносить их в дом. Фелисия выкладывала на песке огромные круги из раковин, как будто кто-нибудь с Луны или других планет мог прочитать значение ее рисунков. Я сказала ей, что у меня дома много раковин, что они предсказывают будущее и что их любит богиня моря Йемайя. Фелисия внимательно слушала, потом передала мне свое ведро.
– Ты спасешь меня? – спросила она. Глаза у нее были круглыми от любопытства.
– Конечно, – ответила я. Разве могла я тогда знать, что из всего этого выйдет?
Родители Фелисии боялись моего отца. Он был «бабалаво» – верховным жрецом сантерии и каждое утро встречал солнце, подняв к небу руки. Его крестники приходили к нему из дальних мест в день его святого и приносили ему зерна колы и черных куриц.
Люди из Санта-Тереса-дель-Мар болтали про моего отца всякую злобную чушь. Говорили, что он разрывает зубами козлиные головы и жарит голубоглазых младенцев перед рассветом. Я все время дралась в школе. Дети избегали меня, говорили, что я – bruja.[53] Они смеялись над моими волосами, смазанными маслом и заплетенными в множество косичек, и над моей кожей, черной, как у отца Но Фелисия меня защищала. И я буду всегда ей за это благодарна Фелисии запрещали приходить ко мне домой, но она все равно приходила. Однажды она увидела, как отец гадал на «оби», специальном кокосе для гадания, чтобы ответить на вопросы своего крестника, который пришел к нему с просьбой. Я помню, как упали обрезки кожуры, две белые половинки и две коричневые – положительный ответ. Крестник ушел очень довольным, а Фелисия с того дня пристрастилась к кокосам.
Я никогда не сомневалась в любви Фелисии. Или в ее преданности. Когда мой старший сын погиб в Анголе, Фелисия целый месяц не отходила от меня ни на шаг. Она готовила мне carne asada[54] и читала пьесы Мольера из книжки, которую принесла из дома. Фелисия добилась, чтобы Хоакина привезли домой и похоронили на родине. И потом все время была со мной, пока я снова не научилась смеяться над пустяками.
Фелисия иногда могла быть очень упрямой, но у нее был дар, который перекрывал ее упрямство, дар, которым я восхищалась. Она приспособилась к своему горю благодаря воображению, вот что я вам скажу. Фелисия замерла на краю жизни, потому что это освобождало ее от ежедневного зла. И придавало ей больше достоинства.
И еще кое-что в ней было, очень важное. Фелисия единственная из знакомых мне людей не придавала значения цвету кожи. Некоторые белые умеют вежливо обращаться с черными, но ты чувствуешь, что в глубине души им это неприятно. Они хуже, они намного опаснее тех, кто открыто говорит, что думает, потому что они сами не знают, на что способны.