Пляж в Денискизи. Вечером пляжные зонты, сложенные, замирают, точно монахини в белых клобуках. Прикрыв лица, ожидают они пришествия чего-то огромного, влажного и солёного, которое, приблизившись на шаг, тут же отступает во тьму, не давая до конца удостовериться в собственном существовании
Маре Монте, некогда роскошный отель, ныне заброшенное пространство, означенное тут и там кругляшками овечьего помёта. Песок, наполовину состоящий из крошечных раковин, так же в свой срок оставленных своими обитателями. Здесь, на берегу, можно наблюдать раковины всех размеров и свойств — от тех, что легко проходят сквозь булавочное ушко, до тех, что способны вместить почтенное семейство с детьми — со всеми удобствами, изобретёнными цивилизацией.
Красная земля цветом напоминала о ржавчине, об адаме кадмоне, о железе, которое прописывают вялым и плохо растущим детям, о коротеньких оливковых деревьях, которые, точно карликовые овцы с колючей свалявшейся шерстью, паслись там и сям, глубоко погрузив вытянутые морды в краснозём. Красная земля была повсюду, высыхая и распыляясь, проникая между волокнами тканей, так что можно было принять её за следы загара. Вот какова была красная земля. Её свойство — питать виноград с плотными гроздьями в небольших веснушках, небольшие крепкие ягоды отделены плотной кожицей, точно непомерно разросшиеся клетки, внутри которых угадывались небольшие тёмные органы живого существа.
Город Ровинь, если смотреть на него из гавани, кажется нарисованным на куске картона, мелко раскрашенным и вставленным под линзу. Он выглядит совершенно лишённым перспективы со своими тесно посаженными скошенными крышами в красной чешуе, в холке прошит тёмными остриями кипарисов, точь-в- точь заколотая и подтянутая ближе к берегу чудо-юдо- рыба. Кажется невероятным, что между силуэтами точно пригнанных, подогнанных домов, кривыми лесенками взбегающих к вершине, где царит тонкая заострённая башня Св. Эуфемии, проткнувшая рыбье брюхо и вылезшая в середине хребта, могут уместиться улицы, что там могут жить люди и происходить какая-то жизнь: город слишком декоративен и оттого слишком реален для таких полувымышленных существ, как люди. С плакатов, проспектов, открыток он является своей другой, неведомой стороной, снятый с воздуха, — и тогда он огромное печёное яйцо с коричневатой потрескавшейся скорлупой, пришвартованное к берегу.
Изнутри Старый Город полностью замощён бурсчат- кой, глянцевитой, шелковистой на ощупь, как если бы мы находились в зоне прилива, где всякий камень отглажен и закруглён постоянным движением волн. Нет ни пяди земли — красной земли — кроме той, что в кадках и горшках, так что кажется временами, будто город целиком выбит в скале, или кости, или он наборная шкатулка-головоломка, в которой, как шарик, перекатывается любопытствующий турист, ища не как выйти из лабиринта, а как остаться в нём по возможности дольше и разнообразней. Улицы подчас такие узкие, что, запрокинув голову, можно разглядеть тонкую полоску неба, перечерченную тут и там верёвками, на котором сушится бельё. Трапециевидные основания домов, иногда невообразимыми клиньями врезающиеся в тесное пространство между двух соседних, как если бы кто-то поддел их на лопатку и приготовился выложить на тарелку. Редкое ровное пространство искривляется, плоится, сборится арками, ступеньками, какими-то невероятными, взбегающими вверх тупиками. Окна прикрыты ревнивыми ставнями или вдруг распахнуты, и тогда видно, как в лотке перемежаются мёртвые и живые цветы. Из какой-то невидимой расщелины плющ карабкается, забирая стену в мохнатый чехол, сквозь который с трудом продираются приоткрытые ставни. Слышна итальянская речь. В проёмах плещется море, к которому иногда ведут коротенькие ступеньки. Море плещется, плюётся, угрожает, как будто ведёт с городом какую-то однообразную многовековую игру: со стороны гавани кажется, что оно вот-вот слижет медовые приятные на вкус краски и ничего, кроме узкого контура, не останется, со стороны города кажется, что море — огромный сторожевой зверь, выпрашивающий остатки от ужина. Если в специальном месте сойти по ступенькам и заглянуть в воду, можно увидеть затонувшую пальму в кадке.
Пальма вытягивает стопалые волосатые ладошки, колышется и притворяется подводным растением.
Повсюду снуют кошки, выгибаются, вдруг куда-то шныряют, пристраиваются за столиками уличных кафе, как полноправные посетители. Можно подумать, что сейчас им принесут меню. Слышна речь немецкая, итальянская, хорватская, итальянская, французская, русская. Коренные жители воображаются какими-то мифическими существами, наподобие коралловых полипов, привычных к снующим стайками разноцветным рифовым рыбам, или, может быть, раков-отшельников, чьё тело приняло форму раковины, переняло её свойства и особенные изгибы и уже не мыслится без него. Потоки разноязыких и разноплемённых людей в сезон составляют часть их повседневности. Они к ним, вылизывающим взглядом всякий карниз, всякую надпись, всякий камень на мостовой, жадно вглядывающимся во всякую приоткрытую дверь, силясь уловить особенности вкуса и уклада здешней жизни, давно притерпелись и стыдятся их не больше, чем чаек.
Утром, когда солнце уже взошло, но ещё не видно из-за стен домов, а лишь подкрашивает небо, город моют щётками, губками и мыльной пеной. Приготовляют его туалет, точно старому, с окаменевшими суставами и раскрошившимися суставами морскому чудищу.
Фунтана, рыбацкая деревушка на полпути между Врсаром и Поречем. Двенадцать часов, пустынная автострада. В безлюдном придорожном кафе сомнамбулически вращаются два вздетые на вертела поросёнка. Один молочно-бледный, другой уже близкий к готовности, просмолившийся, в пахучих коричневых потёках. Обескровленные, с вывалившимися бледными языками, они то обращаются друг к другу, вскидывая передние лапы как бы в жесте безоговорочной капитуляции, то вновь, влекомые движением вертела, поворачиваются друг к другу спинами, и тогда их безволосые тушки с бессильно вытянутыми ногами кажутся тельцами детей, осуждённых и казнённых по подозрению в происхождении от дьявола, о котором свидетельствуют хрящеватые узкие хвостики. Немолодая немка, проходя мимо, кидает взгляд и произносит: «брр!» Это зрелище длится и длится, предназначенное, кажется, для нескольких туристов, нервничающих в ожидании автобуса. Вокруг ни посетителей, ни прохожих. Наконец подъезжает автобус и заглатывает единственных зрителей этой кулинарной мистерии.
И здесь жили люди, и не без достоинства. Живут и сегодня, хотя совсем других свойств и, в общем-то, равнодушны к интересу, перепадающему им от туристов, как бы выданные в нагрузку к ландшафтам, архитектурным головокружительным кульбитам эпохи лузиньянского завоевания и всяческим фруктам. Они привыкли попадать в кадр как бы для достоверности и нимало не смущены своим возможным присутствием на двадцати-тридцати сотнях любительских фотографий более-менее сносного качества (в какой-то момент любительская съёмка состоялась как факт и подавалась в виде сладкого блюда на десерт, когда все уже сыты). Римские древности в виде какого-нибудь колодца стоят, зная себе цену, и выглядят как гипсовая сувенирная фигурка, увеличенная до натуральных размеров. В мрачных косо освещённых узким сощурившимся светом помещениях можно увидеть завоевателей, в разные времена владевших Киренейским замком (от воина-лу- зиньяна до британского военного), более-менее сносно сработанных из папье-маше (страшно подумать, что где-то существуют люди, зарабатывающие себе на хлеб изготовлением фигур завоевателей из папье-маше, это в наши-то времена. Чувствуешь перед такими людьми почти религиозный трепет, хочется обустроить вокруг них какой-нибудь культ, наподобие того как прежде люди заботились о богах, именно заботились, а не поклонялись, например, с поистине сыновней почтительностью, потому что знали, что боги очень-очень старые и скоро умрут). Последний в ряду завоевателей оказался турист с фотоаппаратом. Мы прошли мимо и не заметили, что он был настоящим, просто перешагнул через заграждение, чтобы получше рассмотреть какую-то деталь обмундирования, по которым был, должно быть, великий специалист, — воспользовавшись временным отсутствием сотрудника музея.
Далматаш — пещера мокрых камней
Далматаш — пещера мокрых камней. Вход в неё долгий и узкий, весь в складках и гребешках, как будто бы сохраняющих память о каких-то древних рождениях. Высокий свод щерится иглами. Влага проступает на камне, стекает, переливается, внезапно щёлкает по носу зазевавшегося посетителя. Пещера занята не- прекращающимся трудом рождения: странные эти существа, сперва твёрдые скользкие кубышки или грибы-строчки, после вытягиваются, без рук, без глаз, точь-в-точь суслики, замершие столбиками, вот их уже три, четыре, поодаль подросший народец живёт своей медленной жизнью, собирается в группки, о чём-то договаривается между собой, над ними, как стражи, зависают другие, слепые, с множеством складчатых языков, спруты-надзиратели, истекающие целительной слюной. Эти существа за несколько десятков тысяч лет взрастут, возмужают, выпрямятся во весь рост, но так и не покинут материнской утробы, обратившись в колонны-подпорки, не дающие ей схлопнуться и рухнуть.