Уже через минуту он сидит с ребятами в машине. Через три они на вокзале. Изображают в зале ожидания пассажиров, ждущих поезд на Алма-Ату. Наконец в дверях появляется курьер — белобрысый парень лет двадцати в белой рубашке навыпуск и с огромной сумкой через плечо. Дубравин думает, что сейчас его будут «хватать и не пущать». Но не тут-то было. Аликурбан Мамедов, усатый, горбоносый, небритый опер с вокзала, тихо говорит ему:
— Брать будем перед самым приходом поезда. И так, чтобы не отвертелся! Иначе он сейчас может бросить сумку на пол. И сказать, что она не его. Дали, мол, подержать. Или привезти. А что там, я не знаю… Но и держать ее при себе ему нет резона…
Стали ждать.
Белобрысый, быстроглазый и вихлястый парень как ни в чем не бывало быстро спрятал большую сумку в автоматическую камеру хранения. И с видом явного облегчения вышел на перрон ждать поезда. Прошло с полчаса. Все это время Дубравин мучительно размышляет на тему: «Каким образом опера собираются доказывать, что сумка принадлежит курьеру? Ведь он в любой момент может снова от нее отказаться?»
На улице гремит тормозами подходящий поезд. Раздается из динамика голос дежурной по станции:
— Пассажирский поезд Чимкент — Алма-Ата прибыл на путь первый, платформа вторая. Стоянка пять минут.
В ту же минуту в зал залетает курьер. И несется к камере хранения. Минута, другая. Он крутит номера на металлической дверце. Но камера не открывается. Курьер нервничает. Озирается по сторонам. Поезд ждать не будет. Наконец парень зовет одетую в форму железнодорожника дежурную с ключом. И объясняет ей:
— Наверное, сломалась ячейка. Не могу открыть.
Дежурная невозмутимо подходит к ячейке. Открывает металлическую дверцу своим ключом. Белобрысый уже рвется к сумке, но тут к ним подходят Аликурбан с Дубравиным. Оперативник подмигивает дежурной. И та говорит:
— По инструкции мы должны убедиться в присутствии понятых, что сумка действительно ваша.
— Да моя она! — отвечает белобрысый. — Просто, может, номер перепутал.
Дежурная фиксирует ситуацию.
— Ну вот и хорошо. Значит, вот, товарищи понятые, гражданин свидетельствует, что сумка его.
— Ну да, моя! — берясь за ручки и доставая баул из ячейки, говорит курьер. — Спасибо вам, что помогли. Я пойду?
— По инструкции вы должны при нештатном открытии ячейки при понятых заявить, какие принадлежащие вам вещи лежат в данной поклаже.
Дубравин молча наблюдает, как на лицо парня наползает глупая, бессмысленная улыбка, обнажающая редкие, щербатые зубы. Как выступают капельки пота на его лбу. А рука с сумкой безвольно опускается к полу.
Только теперь парень понимает, что попал. И вся эта история со сломанным замком просто милицейский розыгрыш, подстава, в результате которой он сам признался, что сумка его. А теперь ее осталось вскрыть. И посмотреть, как положено по инструкции, что в ней находится…
Дальше все идет под протокол. В дежурной комнате милиции. Когда формальности закончены, опера сажают Сундукова в машину. И все вместе они едут делать фоторепортаж для прессы. По дороге Аликурбан объясняет суть проблемы:
— Я нарочно сбил номера на замке. Проверил, что там лежит в сумке. Убедился. А остальное сам видел. Ты только про это ни-ни. Это наши маленькие секреты, хитрости. А репортаж мы сделаем такой, какой надо.
И правда, через неделю вышел фоторепортаж «Трава беспамятства». Шикарная вещь. Со сбором конопли в полях, с засадой, погоней. И задержанием. Ну прямо не хуже, чем у Айтматова. Во всяком случае, на редакционной летучке его обязаловку отметили.
Дубравин тоже гордился. Но не репортажем. А собой. Устоял перед искушением.
Собственный корреспондент — одинокий волк. Сам планирует, сам собирает фактуру, сам пишет.
И не с кем ему выпить водки, особенно в праздники. Нет возле него трудового коллектива, готового поддержать добрый почин.
Сегодня Девятое мая. И Дубравину как-то одиноко. Ну посидел он дома с Танюхой. Пообедал. А потом решил: «Поеду-ка я в редакцию к Акимову. Чем смотреть эту лабуду по телевизору, лучше порадовать настоящего и еще живого фронтовика».
А все дело было в том, что сам Александр глубоко убежден — настоящих солдат той войны уже не осталось. Те, кто сидел в окопах, ходил в атаки, погибли. И косточки их истлели в лесах и полях. А кто выжил — умерли от ран. И покоятся на бесчисленных кладбищах. Остался второй, третий эшелон.
Для такого подхода у него были основания, так как он знал страшную статистику войны: рядовой солдат переживал на передке две атаки. Лейтенант, командир взвода в среднем жил две недели. А потом либо санбат, либо прикопают его где-то в воронке от снаряда. Летчик делал в среднем пять вылетов…
Но не бывает правил без исключений. Таким исключением был Акимов.
В дипломат — бутылку коньяка из заветного запаса. В другую руку — букет алых тюльпанов. И поехал он в свою бывшую редакцию. Точно. Не ошибся. Там уже дым коромыслом.
Вообще, в это время, несмотря на все запреты, праздники было принято отмечать и на работе. В трудовом коллективе. Накрывали в большой комнате стол тем, что приносили из дома. Покупали водку для мужчин, сладкое вино для женщин. И гуляли. По полной. Тем более сегодня.
Стол уже накрыт. По-походному. Газетами. Водка налита в металлические кружки. Закуска самая простая. Соленые огурцы. Селедочка с картошкой. Хлеб нарезной, черный. Тушенка. Конфеты.
Народ встречает Дубравина радостно. Как своего. Уступают место за столом. Подвигают зеленую кружку. Успел вовремя. Первый тост произносит сам редактор:
— За Победу! За Родину!
И дружно накатили все разом.
Минуту-две тишина. Сосредоточенно закусывают. Наконец разговорились. Конечно, не о войне. Кто ж ее помнит, войну ту? Они все родились после. Впрочем, не все. Кроме Акимова сегодня в орденах и медалях пришла вторая машинистка Зоя Федоровна. Еще свежая бабулька-пенсионерка с завитыми по случаю праздника седыми кудрями и хорошо напудренным, чтобы меньше были видны глубокие морщины, лицом. У нее тоже сегодня праздник. Тоже, оказывается, всю войну прошла. А никто и не знал, что девчонкой-санитаркой хлебнула она фронта, кровищи, грязи, смерти. И сидит она сегодня от Александра Дубравина справа в своем пиджачке, увешанном орденами. Поглядывает на окружающих светлыми, странно молодыми голубыми глазами. Закусывает. И выпивает.
После второй заговорили погромче. Красномордый разлохмаченный Володя Пьянков заспорил с Ваней Изжогиным по поводу водки:
— Да что ты понимаешь в колбасных обрезках. Водка наш исконно народный продукт. Национальный продукт. Нигде в мире он не может появиться, кроме России. Здесь суровая зима. И длится больше полугода. Вот и надо народу в такую зиму что покрепче пить. Она и характер наш укрепляет.
На что Ваня Изжогин резонно отвечает:
— Да водку в прошлом веке Менделеев изобрел. Он формулу открыл. Сорок на шестьдесят спирт разбавлять начали. До того Россия пила медовуху, квас хмельной…
— А ну тишина! — зашикал на спорящих новый заместитель главного Алик Пан, тощий, нервный, дерганый кореец с узкими, как будто прорезанными на лице бритвочкой, глазами.
Еще раз поднялся седенький, худенький Акимов. Окинул всех взором. Сказал:
— Я поднимаю тост, который произнес товарищ Сталин на банкете в Кремле после Парада Победы. Он тогда выпил за русский народ. За его долготерпение, мужество и страдания.
Все встали. Зазвенели, зазвякали металлом кружки. Выпили еще по сто грамм.
И понеслось. Поехало. Ближе к вечеру народ начал расходиться. Первым после официальной части, как всегда, слинял Михаил Куделев. Фронтовые сто грамм подействовали на него плохо. Начал жаловаться, что его обошли в должности. Сунули Пана. Потом тронулись и другие. Остались за разворошенным столом старый ветеран да пара мужиков, один из которых Дубравин. Завязался тот настоящий задушевный, можно сказать, исповедальный разговор, который только и присущ настоящему русскому застолью. Старенький редактор потихонечку подливает рыжий коньячок, непрерывно курит и говорит, останавливая подступившие к горлу воспоминания:
— Только не думайте, что я какой герой или что. Я не герой! Просто рядовой, обычный солдат. Лучшие, те там остались. А мы так, второй эшелон. Пустяки, одним словом. Я ж артиллерист. Это, считай, облегчение. Не совсем на передке стоишь. Как-никак позади пехоты. Хотя бывало по-разному.
Сколько лет прошло, а вот война от меня никуда не ушла. Так во мне и живет. Живет проклятая. Все помнится. Потому что война — это жизнь рядом со смертью.
— А страшно было, Василий Яковлевич? — неожиданно спрашивает Пан.
— Я первый раз страшно испугался в Сталинграде, когда наткнулся на нашего убитого, обглоданного бездомными собаками бойца. Так мне жутко стало. Неужели, думаю, я тоже так буду лежать.