Дьяк в ужасе хватается за голову.
— Господи! Как вы живете! Как вы все живете! Зачем так живете!
— Давайте без паники, товарищ культовый работник. Живем как можем.
Женька все-таки хам. Но дьяка он сразу успокаивает, тот несколько раз дергает галстук на шее, который ему явно мешает, производит горлом какие-то странные звуки, освобождается от Женьки, встает.
— Я посижу там, на кухне. Вы как-нибудь без меня.
Но без него невозможно! Я не знаю почему, но сейчас мне необходимо присутствие Володи. Я беру его за руки, усаживаю снова в кресло.
— Володя, прошу вас.
Мы сидим все трое и не смотрим друг на друга. Немыслимая ситуация! Я должен принять решение, на ком мне жениться. Тут даже пошлостью не пахнет, тут подлинная чертовщина! Женька хочеть жениться на Ирине, дьяк — на Тосе, а я должен жениться на одной из них…
Нужно начать с того, что мне абсолютно ясно. А ясно мне, что я не могу потерять Тосю. С ней я теряю все. И себя, и ту жизнь, на которую настроился всем своим сознанием. Я, в конце концов, люблю Тосю, я любил ее до и люблю после всего, что случилось в моей жизни, и у меня не может быть выбора.
Ну, вот, за первой ясностью сразу является другая. Нужно ехать к Ирине. Слава Богу. Это уже похоже на решение. Нужно ехать немедленно, сейчас же.
Я тяну на себя телефон, набираю номер и, услышав ее голос, тут же кладу трубку. Она дома.
— Сейчас я еду к Ирине. — Две головы напротив меня вскидываются и две пары глаз сжимают меня в клещи. — А послезавтра мы с Володей улетаем в Урюпинск.
— Какой Урюпинск! — удивляется дьяк.
Я смотрю на Женьку, он молчит, кусает губы. Дьяк моргает. Мое решение ни тому, ни другому не приносит удовлетворения. У задачки, которую подкинула мне жизнь, нет такого решения, чтобы все разделилось без остатка. По крайней мере, не в моих силах справиться со всеми неизвестными величинами. И тут, инстинктом эгоиста, я надеюсь на Ирину. Я для того и еду к ней. Инстинктом слабого я надеюсь, что Ирина сумеет поставить необходимую точку. Это подло, я понимаю, но я поеду к Ирине!
— Вы, — это я дьяку, — ждете меня. Отцу скажете, что буду поздно.
Женьке кричу: «Поехали!» и тут же направляюсь из комнаты. Хлопаю себя по карманам, возвращаюсь, хватаю из стола деньги и уже на лестнице нагоняю Женьку.
— Только ты уволь, — говорит Женька. — К Ирине я с тобой не поеду. Я же дал ей честное слово!
— Успокойся, тебе и не нужно ехать к ней.
Последнее время я Москву вижу чаще всего в сумерки. И вообще, впечатление такое, будто я все время в движении в каком-то полупустом пространстве, где в разных точках пребывают разные мои интересы и заботы. Я мотаюсь между ними, пытаюсь связать их между собой, но пальцев на руках не хватает, чтобы удержать все нити. Я вижусь себе тем чудаком, который слезал с неба на землю по короткой веревочке, и когда веревка кончалась, он сверху срезал и надставлял снизу.
— Ну, хорошо, — говорит Женька в такси, — ты уедешь, а как будет с книжкой?
— Женюсь и приеду вместе с женой. Может быть, за неделю управлюсь. Дело ведь не горит?
— Время есть, — как-то неуверенно отвечает Женька. — Если передумаешь, продашь работу мне, я закончу. О цене договоримся.
Деловой человек! И я к нему расположен.
— Смотри, как у меня закрутилось все, — говорю ему. — Ведь не подлец же я. А вся ситуация — подлая до отвращения!
— Сказать тебе, — бурчит Женька, — так ведь обидишься.
— Говори. Лучше от тебя услышать, чем от дьяка.
— Самые вредные на земле люди, — ворчит Женька, — это те, которые не знают, чего хотят. Они всюду суют нос, во всякое чужое дело, чужую игру, все путают и сами запутываются.
— Понятно. Спасибо.
— Вот, спасибо сказал. И весь ты такой плюшевый. Твоя сестричка-диссидентка — предпочтительней. Ее просто взяли и посадили. А ты законом не предусмотрен.
Я обижаюсь за Люську. Все-таки он хам.
— Ты, может быть, на ее месте заскользил бы угрем.
— На ее месте? — хмыкает Женька. — Я на ее месте оказаться не могу. А вот на месте тех, кто их в лагеря запихивает, даже хотел бы.
— Трепач ты, Женька!
— Ничуть. Я тебе сочувствую, но сестру твою мне не жаль. Чересчур шаловливых детей бьют по рукам. А диссиденты твои расшалились без меры… Умники эти евреи, которые там в лидерах, они допрыгаются до погромов!
— Ты, никак, антисемит, — смеюсь я.
— Я — семит. И мне в этом государстве жить. И мне нравится в нем жить. А те, кто это государство лихорадят, мои враги, будь они евреи, или армяне, или бешеные русопяты. Всех их к чёртовой матери в лагеря!
— Врешь ты все…
Хотя, кто знает, может быть, он и есть подлинное дитя существующего строя.
— Ну, я на месте, — говорит Женька. — Дальше не поеду. Заплатишь? — Он уже вылез из машины, но заглядывает снова. — Я все же надеюсь, что Ирина даст тебе по морде.
И хлопает дверкой — как по глазам.
Ирина открывает мне дверь лишь на четверть.
— Ты зачем?
— Может, я войду сначала?
— Ты зачем, я спрашиваю?
Я нажимаю на дверь, отстраняю ее, вхожу.
Она в халате, и первое, что я вижу — живот. Ну, конечно, у нее уже по меньшей мере половина срока. Она перехватывает мой взгляд, делает какое-то странное движение, и живота нет. Зато на лице злость выступает пятнами. Я знаю это ее состояние, и мне бы сейчас испугаться, а я не боюсь. Она стоит в прихожей и не намерена двигаться с места. Я иду в комнату, сажусь.
— Между прочим, это хамство! — слышу я ее голос.
На столе банка маринованных огурцов, и поскольку я не помню за Ириной пристрастия к острому, то отношу сей продукт к особенности ее состояния. Она, наконец, появляется в комнате. Руки она держит особенным образом, чтоб изменить фигуру, и ей так неловко стоять. Я смотрю на нее, и это она и не она… Что-то в ней появилось решительно новое и незнакомое для меня. Мягкость, слабость или еще что-то появилось в лице, хотя оно и злое сейчас. Передо мной будто другая женщина, которой я не знал раньше, и я тихо робею не от ее взгляда, а скорей от своего, словно прилипшего к знакомым, но изменившимся чертам.
— Ну? — говорит она.
— Сядь… пожалуйста, и помолчи.
Да, мне сейчас необходимо, чтобы она сидела напротив и молчала, и мне тоже нужно помолчать, прислушаться к самому себе. Я чувствую, сейчас должно произойти что-то очень важное, может быть, самое главное в моей жизни, я полон тревожных предчувствий, и одно из них — ощущение конца свободы; словно, ранее плывший сам по себе, я теперь попал в несокрушимый поток обстоятельств, которые не просто сильней меня, но они — та единственная реальность, где отныне предстоит мне продолжить свое существование.
Я заставляю себя вспомнить, зачем я пришел. Я пришел, чтоб внести ясность в двусмысленную и нечистую ситуацию, что создалась мной самим, хоть и без дурного умысла. Еще зачем я пришел? Чтобы Ирина помогла мне выпутаться? Наивность. И подлость. На что я рассчитывал? Я хотел, чтобы она, будущая мать моего будущего ребенка, сказала мне: «Ты свободен и не нужен мне». А я при этом поверил бы ей или сделал бы вид, что поверил…
Ирина опускается на стул и делается вся какой-то маленькой, и нет в ней уже ни злости, ни враждебности, передо мной просто маленькая беременная женщина, которую я настолько знаю всю, что это знание готово обернуться решающим обстоятельством, и я чувствую, как уходит от меня, уплывает выношенный и выстраданный образ новой моей жизни. Я еще ничему не даю оценки, не произношу мнения и приговора, все свершается само собой с моим участием, но без моей инициативы.
И все же я обязан назвать вещи своими именами: передо мной сидит моя жена. Вот как все просто, как очевидно. Передо мной моя жена! И дело не в слове, а в чувстве, которое родилось в эти минуты. Я слышу, как меняется ритм моей жизни, я слышу собственный пульс, он чист, в нем нет посторонних шумов, лишь одно ровное, спокойное, отстоявшееся мое дыхание. Я испытываю тоску по чему-то безвозвратно ушедшему, с чем-то прощаюсь, а между тем встаю и подхожу к Ирине. Ладонями касаюсь ее лица, и что-то обжигает мои ладони. Это ее слезы. Непривычно бережно я поднимаю ее за плечи и приближаю ее лицо к своему. Она прячет глаза, и я молча вытираю слезы на ее щеках, их немного, всего две слезинки. Держу ее за плечи и чувствую готовность ее дрожащего тела податься ко мне, и это будет последняя точка в наших запутанных отношениях. Еще минуту, полминуты я как бы удерживаю судьбу на расстоянии локтя, но вот почти незаметное движение моих ладоней, и Ирина приникает ко мне. Я глажу ее волосы, как мать когда-то, сто лет назад, гладила мои, мы стоим молча, потому что и так уже много лишнего было наговорено, я только спрашиваю: «Сколько?» Она сразу понимает.
— Четыре.
— Все идет нормально? У врача была?
Она кивает.
У гордой, заносчивой, откуда взялись у ней и эта стыдливость, и совсем незнакомая мне покорность? Я, наконец, поднимаю ее лицо и смотрю в глаза, в них еще, правда, нет радости, но есть готовность откликнуться теплотой, и я целую ее глаза и говорю с незнакомой мне твердостью: