Василию Ивановичу повезло: когда погнали трубвзвод хоронить командира танкового полка, верхом, сквозь простреливаемый лесок, альту Пырочкину минометным осколком разворотило спину, и никто не остановился, скакали дальше играть марш «Слеза» или «Спи спокойно», а барабанщик (иногда брал и тарелки) Боря Чернов умер под Изяславлем: есть там какая-то ничтожная речушка, повели купать коней, и злая «монголка» прихватила Борю за спину; две недели полежал – и скончался.
На Эльбе принесли учить гимны – французов, американцев и англичан, и сводный оркестр в сто пятьдесят человек грянул, завидев маршала Рокоссовского, и тут началось братание, трубвзвод, конечно, немного опоздал, но Братищеву повезло выловить и склонить к обмену «не глядя», из кулаков, какого-то американца: американцу достались немецкие одноразовые часы, «штамповка», выбрасываемые при первой неисправности, а Василий Иванович получил роскошные часы с розовым, да еще светящимся циферблатом и гнутым корпусом, напоминающим по форме кузов автомобиля «Победа», – в Уразове эти часы понравились многим.
Он, еще один – Иван Никифорович Антипов – отселен отдельно от детей, внуков, правнуков, сидит в черных джинсах, дутых сапогах, черной тюремной шапке, рубашка застегнута до последней пуговицы в глиняной «кухоньке», каморке, похожей на тюремную: печка, кровать с висящим на гвоздях вместо ковра покрывалом, полка для посуды, веревка наискосок для просушки полотенца – индеец в резервации, «так жили русские люди в 1949 году», хата кажется нежилой, но он здесь живет, каждый день ложится здесь спать:
– Радиом живу! Анархия! Богатые всё увозят за границу. Алмазы, золото. Рыбу! Прохоров какой-то – триллионы забрал и уехал. И какому-то королю дал взаймы тридцать девять миллионов евро! А тот не отдает. Говорит: знать я тебя не знаю. А какой контроль был… Конюха проверяла ревизионная комиссия: двадцать хомутов, вожжей… Как так получилось, что пропала лошадь Бархатка? Конюх им и отвечает: чего вы, не знаете, что ей было двадцать лет и хомута с нее не снимали все двадцать лет, ни днем ни ночью? Вот она и пропала. А так – да кто ж ее обидит? Во – контроль! После войны – жомки зерна не было посеять, а прошло два года всего – и хлеба поели. И всё прахом… Колхоз назывался «Искра» и больше никак не назывался; помню первый выезд в поле: первые, присланные из Питера, несли на жердях «Вся власть Советам», а следом шли местные и пели «Все как один умрем»…
Он уже готов к полету. Жутко ввалившийся рот, седые заросли вокруг глаз, выпученных с такой силой, что уже не смогут закрыться – только лопнуть и исчезнуть, черно-синие губы – похожий на инопланетянина Иван Никифорович уже готов к отправке на родину, к звездам; всем нам придется когда-то влезть в эти морщинистые, поросшие сивыми космами скафандры.
– Давно уж началось. Завел председатель три огорода да три пасеки – телефон у него не умолкал, вот так: клал, и он опять звонит, и никому не откажешь – валуйское начальство! Каждому – ящичек к ящичку: помидоры, фляги меду, яблочки. И ни копейки не платят! Я на весовой после войны в садах, заезжает бывший командир партизанского отряда Тихонов и Афоня из горисполкома. Тихонову потом путевку на курорт дали, он там под поезд попал и помер от гангрены, подстроили, наверное. Машинка у них небольшая, «ГАЗ-61». Завесь, говорят, Иван Никифорович, нам яблочков три мешка. Я бумаги в трех экземплярах подготовил и смеюсь: сделаю вам скидку на десять кило, вдруг какое яблочко сомнется… Тихонов меня в сторону повел: а скажи, Иван Никифорович, часто к тебе на весовую заезжают всё честно оприходовать? Я ответил: вы – первые.
Учился плохо, отвлекали коньки и лыжи, река Верхний Моисей разливалась и замерзала ровно «как стекло» во времена, когда небеса стонали от птиц, а в каждом дворе бегало по пять детей, и все ходили оборванными… Улицы, переполненные народом, балалайки, мандолины, он запомнил, как года за два до войны в тени забора сидели небритые прохожие деды в холщине: «Скоро немец пойдет на нас…» – «Откуда ты знаешь?» – «А разве не видишь?» – «Тогда… Это не война будет. А перевод народа. Не первый раз это. И опять сволочи задумали. Посмотри на улицу: детишки оборваны, взрослые в болячках, деды и бабы ходят в лаптях – нас девать некуда! Нам куска хлеба не хватает дать в руки!»
– Когда немец подошел, нас, ребят двадцать четвертого и двадцать пятого года, военкомат пешком погнал в сторону Ольховатки чи Кантемировки: трофейная машина с военкоматом впереди, а мы бегом следом, от самолетов отсиживаемся по ярам и кустарникам, на гору поднялись – а никогда не забуду, – военкомат встал на подножку и крикнул: «Ребята, ночью выброшен десант. Впереди – немцы. Спасайтесь, кто как может!»; мы – в рожь, во такая стояла, по грудь в то лето, а за рожью – овраг, а в овраге – криничинка; похоронились, слышим ночью – по грунтовке обоз идет немецкий, а разговаривает украинец: «Моя жинка…» – мразь бендеровская! Сидим, а что делать?
– Вызвался один мальчишечка, такой же худенький, как и я: я сбегаю в хутор, узнаю у бабки. Через полчаса вернулся: пошли! А что там? А что бы ни было – надо идти.
– Выходим. Хуторок вот так стоит вокруг озера – как оно называется? – хатки с соломенными крышами, а по-за озером немцы коней купают и сами плавают, лежат на воде. Мы – шаг за шагом, по-за оврагом, девять нас было, никто на нас внимания… Вышли за озеро, ветряк там стоит или два, лошадь лежит бельгийская, куцехвостая, такая, что тонну бери и уходи, на мину наскочила, и мухи зеленые над ней, дорога идет по степи, широко, без колеи, пробита обозами, идем, а я смотрю (у меня зрения хорошее, я и ночью вижу за километр) – там, далеко, человек стоит. Руки за спину завел. И ноги расставил. Идем, идем, а это – немец. Один. И на нас смотрит. Мы немного правее берем, чтобы обойти его, – идти-то нам как раз ему за спину! Обходим потихоньку, я последний иду и вот так рот раззявил…
Иван Никифорович растянул страшный беззубый рот и показал, как подсолнухом крутилась его голова.
– И оборачиваюсь на него. Он вдруг вот так: ком! Сам парабеллум из кобуры вынул и показывает мне опять: ком! – туда, идти туда – а там, далеко, я присмотрелся, в метрах четырехстах еще один немец стоит точно так же, а еще подальше – крупнокалиберный пулемет на треноге, еще немцы прохаживаются и какие-то люди – в форме посветлей, наши! – копают яму, и я тихонько так туда и иду, а ребята вперед прошли и там подальше остановились: что со мной будет? А следущий немец отмахивает: не надо, пусть уходит. Мне первый опять: ком! Пистолет прячет: ком! – уходи. Мне бы идти, а ноги не идут. Сейчас мне в спину и выстрелит?
– Догнал ребят, и гадаем: смерть себе эти люди копали или еще что, а потом крупнокалиберный дал три такие длинные очереди, а потом – несколько выстрелов из пистолета. Посмотрели мы друг на друга и побыстрее молча потюхали.
– Немцы стояли в Шушпанове и в Мандрове – они знали, где встать, ты их не учи!
– В Селиванове – от каждой хаты по человеку – на сход! Я подхожу – уже с двадцати метров – райский запах! Небось, французские духи у офицера. Два мотоцикла с люльками, ручные пулеметы, машина со снятым брезентом и рацией. Говорил немец с нашивками и крестом. А с ним переводчик. Бабы сразу определили, что наш, видно, помещичий сын, видно по йому. Он людям вот так глазами показывал: молчите! Имел, выходит, сочувствие к народу. Деды выбрали старосту – партизаны его расстреляли. Выбрали другого – его простили. Уходили немцы, мы и не заметили: каратели ушли яром, без потерь, а итальянский корпус лег весь в Зенино, итальянцы лежали, как снопы, эшелонами увозили в плен обмороженных, про итальянцев плохо не скажу…
– А немцев – ненавидели?
– Я их и доси ненавижу, – спокойно ответил Иван Никифорович, – уходить на фронт страшнее было, чем воевать. Думка одна: пусть или ранят легко, либо сразу убьют. Лишь бы не калекой. Мать дала с собой сала, коржи, пол-литра топленого молока, а тут пришел сын лесника Коля Девкин: пойдем, отец нам что-то напишет. У лесника нутро было поповское. Он любую процедуру заместо попа мог провести, в церковь приходил, сразу на колени. Написал мне лесник молитву. «Живые помощи».
– Привезли нас в Гороховецкие лагеря, где учили артиллеристов. Моя специальность – ВУС-10, «разведчик-артиллерист». Жили в землянках с песчаным полом. Блохи заедали так, что расчесывались до коросты. Вот там мы поголодали… У нас капуста белая, а в Горьковской области – зеленая и горькая. Нарубят, затирку сделают из муки и варят в казане – тонны на три. Если в тарелку два-три кусочка картошины попадется – счастье! Картошка такая мелкая, что ее и не чистили – там нечего чистить! Мимо ехал мужик на телеге, телега наполовину – картошкой, мелкой как орех. Все как бросились на него, хватают по десять штук, сколько рука… И в рот сырую суют, а мужик – а никогда не забуду – то нас кнутом, то по лошади, то нас… Отбился кое-как.