– Прибыл, докладываю командиру: украли билет. Рассматривали на бюро полка. Собрались, сидит такой строгий майор Матвеев, начальник политотдела. Сняли стружку, как же так? Ты где должон был билет носить? Вот, у сердца. Тебе объясняли? Объясняли. Почему не исполнил? Чего ж ты вот тут вот у сердца карманик не пришил? Ну, чего бы ты от нас хотел? Да билет новый выпишите. Нет, этого не может. Я подумал: да мне он сто лет не нужен!
– И тут отправили нас в баню и вещи собирали на прожарку – вшей битком набито было! Очищаю карманы, всё повытягивал, а это что такое? Листок какой-то. Развернул – а это молитва «Живые помощи», что мне отец Коли Девкина дал; как она была в четыре сложена, так и распалась в моих руках на четыре лоскута, и ведь помогло: и я остался жив, и Коля – даже не ранило!
Он, кажется, всё рассказал, вот последнее:
– Женился, с женой прожили с 1948 года, а четыре года назад померла. – Он пообещал кому-то верным, надежным голосом: – И другой у меня не будет. И всё болел – желудком мучился двенадцать лет, всё кислоты какой-то не хватает, а потом почки начали отказывать…
Мы выходим во двор, приехавшие с заработков внуки заносят в свой, соседний, где есть телевизор и горячая вода, дом баулы с базарными радостями, правнук не отрывает глаз от диска с надписью «Аватар».
– Что это вы рано? – удивляется Иван Никифорович.
Ему никто не отвечает; из Чехии его батарея возвращалась своим ходом и за Братиславой, поднявшись километров на двенадцать-пятнадцать, встала «на пополнение», майор Дорофеев, такой москвич, кликнул: «Антипов, на́ бандероль, неси в штаб бригады, вон, – в за́мке», солдат Антипов увидел за́мок английского князя и наглядеться не мог: ворота вот так разделаны, ограда обслуживается проводом в три шнурка, крученым таким, под током, и сверху порядочная кабина стоит для электрика; за забором стояли рядами подстриженные кругло акации вокруг бассейна большого, во дворе лежал каменный лев, изо рта его чистая вода била в такое каменное корытце, а в нем рыбки плавали небольшие, а под низом тина морская, это питание им. Антипов зашел во дворец и крутил головой: вон сам князь на портрете на чистокровной лошади и с саблей, – но одолел всего три ступеньки, а по левой стороне уже кто-то топает навстречу: вы из 192 полка? Отдал пакет, но уйти, оторваться не мог: в левом крыле штаб, а что в правом? Отворил – библиотека. Агромадная. Прилавки полированные, как в магазине, тянутся. Книгами – забито! Отдельно лежит черная книга, бархатом обтянутая, и крест выдавлен на всю крышку, еще такая же – коричневая, еще – синяя, и последняя – белая. Открыл он книжку – написано не пойми чего, карябуки какие-то мелкие, листы прямо сыпятся из рук. Ребята потом сказали, это бумага из листьев была, папирус называется. А книги, должно быть, – «черная магия», таких книг как раз четыре на всем белом свете.
Как привязанный – не мог уйти. Стоял и смотрел на замок этот, на ворота, а тут подходит старичок в гражданском, по-русски калякает: русский солдат интересуется замком, понимаю. А старичок этот, как пояснил он солдату, оставлен князем ухаживать за электричеством и беречь добро, и всё ничего, да цыгане обижают, а вон и домик его, где проживает со старушкой. Антипов оглянулся: домик виден, и абрикосы вокруг него растут – вот такие! Старушка вышла в белом фартуке, наложила в фартук абрикос и несет: кушайте. Антипов взял штуки четыре и только тогда повернулся и пошел до своих, уже навсегда.
Потом в клубе показывали кино «Тайна шифра», и вдруг Иван Никифорович увидел – тот самый замок, и вскочил: «Я же здесь был! И на купол лазил!», ему пробурчали: давай посмотрим, а потом поговорим.
Кто-то сказал Антипову, что после войны в этом именно замке собрались все правители (и даже Гитлер был), чтобы решить, что же все-таки делать с Россией, но ничего, в общем, не решили.
– Больше не приходи, – внезапно говорит он; я остался на дороге, покрытой голубыми лужами, слыша только капель, деликатные коротконогие собачки обегали дворы, словно члены какой-то секты, я думал: без яблок – в яблоневом краю, сторожа яблоневые сады, Антипов, выходит, за все последние шестьдесят пять лет не съел, не укусил ни одного яблочка, ни «белый налив» не грыз, ни «мельбу» – что он вообще мог есть, какой вкус… оставили ему… Но это уже – никому не важно.
Сын Каракулова, отставник, почитал мои документы, «много тут разных мошенников ходит…», и только потом пошире распахнул дверь с табличкой «Уходя! Выключить – Газ, Свет, Воду!», предупредил:
– Отец вас почти не видит, только слышит, – и остался в комнате, на случай провокаций, куклой на кресле, манекеном.
Сгорбленный ношей и аккуратно расчесанный, Павел Илларионович прошептал:
– Как часы, – хотя я опоздал на две минуты, задержавшись на погрузке мешков с плиточным клеем и затиркой; он смотрел всё же на меня, в сторону лица, но правой рукой держался за женское фото в рамке, водруженное на середину стола; отец его пришел с империалистической без правой руки, а на левой осталась клешня – мизинец да безымянный, но всё умел делать: топор привязывали ремнями и – рубил; а сын девятого января сорок третьего отправился пешком до Канска в черном овчинном полушубке, валенках, брюках из байки и бараньей шапке и в школе сержантов получил взамен старую буденовку, ботинки, обмотки, и бушлат, и ремень – наполовину брезент, наполовину кожа.
– Учили переползать, атаковать… Ни разу не видел, чтобы то, чему учили, пригодилось. Пехота – не дай господь. Смертники. И детям своим закажу…
На войну ехали три недели, больше шли, потому что рельсы взрывали (они думали – немцы Поволжья вредят), и при высадке в Невеле их разбомбили так, что два дня собирали всё, что осталось от двух школ, – распределять по частям времени не оставалось, наступал вечер – время атаки, какой-то офицер отыскался и повел их в бой, на пути наступления попалась цистерна, и старослужащие не двинулись дальше нее: что же в цистерне? – пробили: спирт! – кто наливал во всё, что мог, а кто так пил, рты подставляли, вперед, за танками, дальше побежали только они – молодые сержанты; немцы развернулись и пошли навстречу, отступали до исходного и еще, еще, под гору – и сколько они еще раз потом ходили эту гору брать, что в последний раз шли уже не по земле, а по трупам. После первого боя живыми остались единицы, их уже расставили по отделениям.
– В отделении девять человек. Туркмены да таджики. Один только русский пожилой с пулеметом, он выпить любил и однажды наш ужин опрокинул, когда шел с кухни. У меня автомат, у солдат винтовки, им нельзя автомат давать. Смотришь в кино, какие они, узкоглазые, бойкие – и дерутся, и басмачей стреляют, ловко бегают, а у нас самое тяжелое – поднять в атаку. «В атаку, вперед!» Сколько ни кричи – никто не думает подниматься. Разозлишься до ужаса и – пинками! Огонь интенсивный, а тебя такое зло берет… А если уж выскочат – не ложатся, так и бегут вперед, как деревянные – пока не убьют; атакуем же ночью, а у немцев почти исключительно трассирующие пули – всё видно… И в часовые их нельзя ставить. Как ни приказывай – уснут обязательно. Или я дежурил, или пулеметчик.
– Мы – пехота, сброд. Живем в окопе. От дождя веткой укроешься, откуда там плащ-палатка, я каски сроду не видел… Комбат – он далеко, в тылу, ротный поближе – в землянке, комзвода тоже норовит в какую-нибудь нору забиться… С одним комвзвода, думал – застрелит меня. Редко видел его на передовой, всё в норе своей с санинструктором… Подбили наш самолет, летал-летал над позициями немцев, а потом задымился и упал в метрах ста перед нами. Комвзвода тут же прибежал со своим санинструктором и содрал с мертвого летчика кожаную куртку – хорошую! – и свою нарядил. А она – рада-а… Ребята подбежали: снимай, мародер! А он за пистолет и – на меня. Я говорю: что твой пистолет, я очередь дам, и ты – решето. Спрятал он пистолет. Но куртку не отдал.
– Немцы близко, от нас на два броска гранаты. Когда тихо, матом их крыли. Они листовки бросали – спасибо, хоть бумага на курево, а то каждый день давали полпачки табаку, хорошего, американского, а бумаги нет… Я справку о второй контузии даже скурил. Когда немцы собираются в атаку, галдят, шумно у них. А мы атаковали почему-то всегда вечером. Если раздали сухой паек на сутки, колбасу в банках, сосиски – всё американское, значит, в атаку. Съедалось всё сразу: умирать, так сытым. Останешься жить – с убитых пайку возьмешь. Атака – верная гибель, пространство впереди всё пулеметами откашивается, и минометы накрывают. Бежишь – и ничего не чувствуешь, не смотришь, кто рядом упал. Немцы не очень-то побегут – стойкие. Особенно когда танки у них. И окопы капитальные, с досками, печками, не как у нас – тяп-ляп… Даже в плен они с достоинством шли.
– Почему же победили – мы?
Павел Илларионович молчит, потом:
– У нас патриотизм всё время. За Родину. Русские умрут за Родину. И все нас ненавидят… Проходили Белоруссию – выжжено, одни трубы торчат, в Прибалтике – всё цело, как не воевали… Ворон ворону глаз не выклюет!