— Коча, — начал я подбирать слова, — тут такое дело.
— Ладно, дружище, — энергично засвистел старик — Не парься. Иди домой, а то помрешь от бухла. Давай, завтра увидимся.
— Я тебе сказать хотел…
— Брось, дружище, — ответил на это Коча. — Что ты можешь мне сказать? Чего такого я не знаю? Иди уже, а то эти алкоголики тебя не отпустят.
— Ну, хорошо, — согласился я. — Спасибо тебе. Жаль, что так с мамой вышло.
— С мамой всё ништяк, — ответил на это Коча просто и строго. — Мама уже идет по желтой кирпичной дороге. Попробуй теперь ее догони, — добавил он и исчез в подъезде.
Я развернулся и пошел домой. Песок под ногами был мокрый, дома стояли темные, словно пропитанные черной краской. Я шел и вспоминал всё, что должен был вспомнить. Всё больше и отчетливее. Вспомнил испуганные женские голоса, слегка истеричные и умоляющие, что уговаривали никуда не идти, остаться на месте, не заходить в эту тьму, которая подсвечивалась изнутри наэлектризованным вечерним воздухом. Вспомнил Тамару — прибежала откуда-то и загораживала Коче дорогу, ни за что не соглашаясь его пропустить. Вспомнил, как она незаметно поправляла платье, как смотрела на меня испытующе и недовольно, как я сразу понял, что она всё видела, что она заметила меня и даже не боится, что я обо всем расскажу. То, что она не боялась меня, было особенно обидно, я злился на нее, но и сам понимал, что ничего не смогу рассказать. Главное, я вспомнил этот свет — желтый, густой свет фонарей, и под ним подвижные нервные фигуры, которые о чем-то перекрикивались, что-то пытались решить. Кто там был? Я точно вспомнил: мой брат, Коча, еще кто-то, не помню кто. И Коча пытался убедить брата, чтобы тот отдал ему нож, но брат стоял в каком-то ступоре и, казалось, совсем его не слышал, только вытирал рукавом кровь с лезвия. Я вдруг вспомнил всё, вспомнил, как Коча выхватил-таки у него нож, как порезал при этом руку, как, наконец, отбросил этот нож далеко в темноту. Вспомнил, как Коча шел куда-то с двумя сержантами, а Тамара пыталась их всех остановить и громко кричала, что Коча тут ни при чем и чтобы его отпустили. Последнее, что вспомнил, как она стояла среди битого стекла, обхватив голову руками, и перстни серебряно горели в ее густых волосах. И, вспомнив всё это, заметил, что на небе начинает проступать утро и шелковицы вокруг всасывают в себя темноту, словно черный лимонад.
— Где ты был, эй, где ты был? — Катя стояла возле катапульты, в длинном дождевике и широких спортивных штанах, и громко кричала. — Они ее убили!
— Кого убили? — не понял я.
— Пахмутову! Они ее повесили!
Она стояла в тумане, боясь из него выйти. В мокром воздухе всё слиплось и растворилось, я свернул с трассы, подошел к бензоколонкам, и только тогда она начала пронзительно кричать.
Перед тем я долго забирался на гору, тщетно высматривая в утренних сумерках хоть какую-нибудь попутку. Пока выходил за город, начало светать, тьма, словно ил, осела на дно долины. Здесь, на горе, воздух был серым и набит изнутри белым туманом. Катя стояла передо мной и, зажимая ладонями рот, истерически вскрикивала и смотрела на меня испуганными удивленными глазами, будто это я кого-то повесил.
— Где она? — спросил я. Но Катя продолжала кричать, уставившись на меня пустым взглядом.
Я схватил ее за локти, пытаясь привести в чувство. — Слышишь? Где она?
— Там, — Катя показала рукой куда-то себе за спину.
Я оттолкнул ее в сторону и вступил в туман. Но ничего не увидел. За катапультой тянулась кирпичная стена диспетчерской, за ней сквозь поволоку тумана виднелись деревья и часть вагончика.
— Ты меня слышишь? — повернулся я к Кате. — Где она? Покажи!
— Ну вот же, — растерянно проговорила Катя и указала пальцем вверх.
Я перевел взгляд. Над головой, в облаке тумана, висела на мачте Пахмутова. Снизу она напоминала флаг, поднятый по случаю государственного праздника. Я подошел к мачте, начал разматывать железную проволоку. Проволока была затянута крепко и надежно, мокрый металл ранил пальцы, но спустя какое-то время мне удалось ослабить узел. Я осторожно опустил собаку на землю, склонился над ней. Катя стояла у меня за спиной и испуганно скулила. Я развязал петлю. Железная проволока до крови въелась в собачью шею, на железе остались кровавые сгустки шерсти. Освободил голову Пахмутовой, осторожно положил ее на асфальт. Катя не решалась подойти ближе, стояла на месте, с ужасом рассматривая мертвую псину.
— Как ты ее нашла?
— Она еще с вечера куда-то забежала, — ответила Катя. — Я ее всю ночь искала. На трассу несколько раз выходила. А потом решила еще раз посмотреть, она сюда часто прибегала. Пришла — ее нет.
И вас никого нет. Решила подождать. Села на эту вот штуку — показала она на катапульту. — В тумане ничего не видно. Ну и заснула. Потом открыла глаза и увидела ее. Я подумала, что мне это снится.
Тут она снова расплакалась. Я обнял ее, чувствуя, что она вся мокрая под дождевиком, и попытался успокоить, но она ничего не хотела слушать, только плакала и скулила, горько проливая слезы и вжимаясь мне в плечо.
— Давай перенесем ее куда-нибудь, — сказал я наконец. — Ее нужно похоронить.
Катя послушно отстранилась от меня и хлюпала носом, ожидая, пока я возьму собаку на руки. Пахмутова оказалась не такой уж тяжелой, все-таки это была собака в летах, и старость, похоже, высосала из нее лишний вес. Осторожно понес ее к вагончику. Катя шла за мной, не говоря ни слова. Обошел вагончик, прошел по тропинке туда, где трава была особенно свежей и густой, опустил Пахмутову на землю. В свежей траве собака выглядела почти счастливой. Катя продолжала плакать. Я снова обнял ее и повел в вагончик. Открыл дверь, зашел первым, Катя зашла следом, посадил ее на свой диван и пошел заваривать чай.
Чай я сделал густой и сладкий, он обжигал ей горло и туманил зрение, опалял сердце и пищевод, от чего Катя заплакала еще горше и, отставив кружку на пол, начала целоваться, обхватив мне шею руками. Дождевик мешал ей двигаться. Она была в нем смешной и неповоротливой, мы вместе принялись стаскивать его, она неосторожно повернулась и чай разлился по полу, от него поднимался тяжелый терпковато-мятный пар. Я стаскивал с нее одежду, долго и настойчиво, на ней были разного цвета носки, наверное, быстро одевалась, когда шла искать свою собаку, которая теперь, похоже, тоже странствовала по желтой кирпичной дороге, пристроившись за Иисусом и тетей Машей. Потом я стаскивал свою одежду, потом, когда она снова повисла у меня на шее, долго пытался оторвать ее от себя. А когда она отпустила меня, лицо ее сразу стало серьезным, она увлеклась этим новым занятием, делала всё ровно и заученно, но не слишком старательно, как школьница, которая учит уроки, но которой нравится не столько предмет, сколько учитель. Еще у нее оказалась нарисована татуировка на икре, странно, раньше я ее не замечал, ее почти смыло дождями. Она перевернула меня на спину и беззаботно прыгала, раскачивая диван и выгоняя из него запахи тлена и любви. Время от времени вспоминала что-то свое, падала мне на грудь и снова плакала, но плакала как-то удовлетворенно, без пауз и ни на что не жалуясь. А закончив, вытирала слезы моей мокрой футболкой.
— Теперь я точно отсюда уеду, — сказала она и стала шарить по моим карманам.
— Что ты ищешь? — не понял я.
— Есть покурить? — не найдя сигарет, она вытащила из куртки очки в желтой оправе, надела их и откинулась на подушку, разглядывая потолок.
Было совсем светло, утро давно началось, туман оттянуло куда-то в сторону реки, и день обещал быть сухим и солнечным. Одежда кучей валялась на полу, в комнате пахло холодным чаем.
— И куда поедешь? — спросил я.
— В Одессу, — ответила Катя. — К морю.
— Что будешь делать?
— Поступлю в университет.
— А кем ты хочешь стать? — я говорил с ней как настоящий старший товарищ.
— Проституткой, — рассмеялась Катя. — Что у тебя за вопросы дурацкие? А ты, — спросила, — когда поедешь?
— Никогда.
— Что будешь делать?
— Открою шашлычную. Бизнес беспроигрышный. Может, останешься со мной? — предложил. — Поженимся.
— Дурак, — сказала на это Катя, засмеявшись. — Тебя сожгут здесь не сегодня, так завтра. Или повесят. Как Пахмутову, — сказала она и снова заплакала.
— Ну, не плачь, — попытался я ее утешить. — Всё равно за этими очками я твоих слез не вижу.
— Хорошо, что не видишь, — ответила Катя и, примостившись у меня на плече, заснула.
Плохо, что она уезжает, — подумал я. — Хотя было бы гораздо хуже, если бы она осталась.
Солнце висело высоко, становилось жарко и сонно, но заснуть я не мог, словно сопротивляясь чему-то, стараясь как можно дольше продержаться на ногах, дождаться самого главного, что вот-вот должно было начаться. Самое главное действительно началось. К бензоколонкам кто-то подъехал, я это четко услышал, хоть и не разобрал, кто именно это мог быть. Пришло в голову, что хорошо было бы найти какую-нибудь бейсбольную биту, чтобы отстаивать неприкосновенность частной собственности. Но меня охватила странная апатия, не хотелось совершенно ничего делать — не хотелось защищаться, не хотелось проламывать кому-то голову, не хотелось подставлять свою. Если это будет смерть, — подумал я, — я ее запомню. С улицы послышались шаги, дверь открылась, и в комнату вошла Ольга. Какое-то время стояла на пороге, осматриваясь в залитой солнцем комнате. Увидев рядом со мной спящую Катю, она замерла, затем резким и слишком быстрым движением поправила волосы, прошла по комнате и села на диван напротив. Я даже не сподобился подняться или что-нибудь сказать: ну, — подумал, — что ж всё так плохо складывается, это даже хуже, чем смерть.