Когда Першнев увидел весь этот настенный бред, он расхохотался, а потом помрачнел:
— Ваша-то роль какая? Вам не стыдно?!
Мне было действительно стыдно. Но я все же тоже вскипел:
— А вам не стыдно задавать мне такой вопрос?! Я не наседка, не лохмач, не красная маска.
— Как же не лохмач и не красная маска. Вы же в активе.
— А что мне оставалось делать?
— Все так говорят. С этого начинаются все беды.
— Кто знает, может быть, я смогу облегчить и свое и ваше положение.
— Еще бы! Если бы захотели. Нужна свободная печать. Нужно дать на волю материал. У меня есть адреса. Люди есть. Надо рассказать об этих сволочах.
— И через две недели вылететь в трубу? Я за фундаментальный вариант борьбы. С прицелом на будущее.
— у нас нет будущего.
— Будущее всегда есть. Оно от нас не зависит. Я не знаю, умеете ли вы держать язык за зубами.
— Мне нечем держать язык. Выбили все зубы.
— Расскажи лучше о себе.
— Мне нечего рассказывать о себе. У меня нет биографии. Нет прошлого. Представьте себе, я — рабочий и не горжусь, этим. Я выступил против оболванивания людей. Против той идеологии, с помощью которой обманывают тех же рабочих. Грабят и эксплуатируют. Сегодня даже в официальной печати говорят о том, что в семнадцатом году пришли к власти прожектеры. Мой дед, ижевский рабочий, чудом спасся, когда на Урале тысячами расстреливали рабочих. На моего деда пожалели патрона. Его кувалдой стукнули по голове и спихнули в реку. Директива Троцкого звучала так: "Стереть с лица земли Боткинский и Ижевский заводы, не оставить камня на камне на их местах и беспощадно уничтожить рабочих". И уничтожили. На рабочих бросили отряды матросов, отряды иностранных солдат, отряды латышских стрелков — пермская катастрофа была завершена. А вы знаете, как жили рабочие на Урале до революции? У заводов были заводские земли, и у каждого рабочего был участок. Мужчины стояли у станков, а на подсобном хозяйстве трудилась семья. В семнадцатом году под лозунгом "Земля крестьянам" отобрали у заводов земли, рабочие оказались без подсобных хозяйств — это, кстати, одна из причин искусственного голода, который возник в двадцать первом году. Я хотел написать историю Урала. Написать о том, как сломали уральских рабочих. Теперь говорят, что пострадали в первую очередь самые работящие крестьяне, кулаки. Нет, в первую очередь пострадали высококвалифицированные рабочие. Их еще в начале двадцатых годов вырезали, утопили, расстреляли, сгноили в концлагерях. Классовый подход требовал, чтобы штурмовики опирались на чернорабочую массу, на пьянь и голытьбу. Этой массе говорили: "Контрреволюция среди вас! Душите ее! Убивайте!"
— Ну а сейчас ты смог бы писать эту историю?
— А время? А книги?
— Все будет. Но придется писать два разных текста. Один про маколлизм, а другой — свой… Надо найти форму подачи материала…
— А что вас интересует? — спросил Першнев.
— Психология злодеяний. Психология уголовников, стоящих у власти…
Я долго рассказывал Першневу о своих замыслах создать своего рода личностные размышления о Сталине и его банде, возможно, сравнить его методы с методами нынешних автократистов. По мере того как я говорил, Першнев светлел, а я продолжал размышлять вслух, понимая, что не только ему, но и мне нужны мои сокровенные признания. Я говорил и радовался тому, что вновь заклокотала во мне та радостная одержимость, благодаря которой я чувствовал, что живу на этом свете, живу, а не прозябаю, живу и еще долго буду хотеть жить!
У одержимости есть свои законы. Мне тогда, на воле, нужна была паства, перед которой я мог бы раскрыться. Я тоже стал вести что-то вроде историко-психологического клуба. Я работал с детьми и с учителями, отсылал Любе подготовленные мною материалы о сталинизме. Сверял ее мысли в своем общении. Мне доставляло огромное удовольствие читать детям и педагогам написанные мною куски. Читал я всегда с некоторыми оговорками: здесь, мол, не все может быть точным, поскольку я даю свое собственное восприятие прошлого, поскольку убежден в том, что каждый человек должен выработать свое собственное мнение о тех людях, которые оказались творцами нашей истории. Рассказывая, я увлекался, потому что и во мне самом произошло нечто необычное. Обилие материала, в который я погрузился, а точнее, может быть, и наоборот, материал погрузился в меня и стал самостоятельно действовать, принимать решения, рисовать картины, делать выводы. Могу сказать больше: этот материал обернулся в моей душе динамитом: он взорвался во мне, и вся моя логическая способность управлять причинно-следственными связями вдруг будто бы рухнула, уступив место не то чтобы сюрреалистическому монтажу, а скорее эвристическому провидению, когда один даже самый незначительный фактик из кровавого прошлого обрастает вдруг плотью разнообразных событий и ведет не только меня, но и слушателей к самостоятельным выводам, к творческому проникновению в трагические судьбы отдельных лиц, народа. Эта способность "монтажа" (я так назвал ее) не покидала меня и в колонии. Больше того, в колонии эта способность обострилась. Чисто логические мои абстракции вдруг обретали почву: в том же Зарубе, в этом "маленьком человечке нового типа", я вдруг увидел тот экстракт, который был выплавлен фанатизмом утопистов, сталинистов, фашистов, тоталитаристов. Я понял, что между группой зарубовского уровня и кланом сталинского типа нет пропасти. Одни и те же помыслы, приемы, средства. Одна и та же логика надувательства ближних. По человечеству, как показывает жизнь, периодически прокатываются разные волны: революции, реакции, стремительные взлеты науки и искусства, порывы гуманизма.
Эти волны рождают Всеобщее: Волю, Убеждение, Разум. Всеобщее воплощается в схожих людях. Схожи между собой великие полководцы и народные вожаки, реакционеры, и вершители тоталитарных режимов, исследователи науки и художники. Лидеры Добра и Зла создают различные идеологии, различные формы конформизма, наживы или отрицания лжи.
Сталину выпала участь выразить Всеобщее. В нем мировая энергия Зла воплотила тот социальный тип, о котором точно сказал Барбюс: "Новый человек нового времени". Кстати, и Заруба ощущал себя новым человеком. Они, эти два персонажа, так повлиявшие на мое развитие, я убежден в этом, были выразителями одной и той же бесовской энергии. Они обладали одинаковым веером качеств, умели высоко носить маску скромности и преданности народу. Оба были беспощадны и сдержанны, потому что научились за долгие годы унижений терпеть и ждать своего часа. Они пили вино и часами могли говорить о дружбе. Оба ненавидели интеллигентов. Ходили в сапогах и любили иной раз сунуть за голенище блокнот или карандаш. Считали себя солдатами Революции.
В их сердцах клокотали страсти воров-рецидивистов, убийц, профессиональных грабителей, крупных игроков. Какие еще там ставки и ставочки: весь игорный дом разом за голенище!
Может быть, непристойно сравнивать великого кормчего с провинциальным майоришкой? Отвечу: не вижу особой разницы. Жизнь одарила нас и такими образцами маленьких людей! Они сразу нутром почуяли: роль маленького человека — такого, как все, из массы, из забитых рабочих, из отсталых крестьян, — самая выгодная. И маньяческие мечты переделать все на этом свете: общество, армию, науку, сельское хозяйство, технику, способы добывания угля, стали, цветных металлов, архитектуру, искусство, грамматику языка, выращивание зерновых, различные социальные общности, классы, и, конечно же, в первую очередь — человека.
Будучи технократами, они проектировали в своем сознании людей, похожих на роботов.
Кто сказал, что видения как литературный жанр и как абсолютная реальность исчезли с лица земли! Поговорите с теми несчастными, кто шагает по улицам, яростно жестикулируя и разговаривая с собой! Здесь мы имеем дело с особым человеческим феноменом, нет, не с грезами, не со снами наяву, а именно с видениями, ибо разговаривающий проигрывает свои роли в широком социальном контексте. Это не сумасшествие. Но определенно какой-то маньяческий сдвиг. У меня этот сдвиг проходил в двух планах: в историческом и в сиюминутном. Причем оба эти плана как бы перекрещивались: в картинах повторялись одни и те же сюжеты — пытки, допросы, обвинения, улики, доказательства, опровержения, реабилитации и прочие аксессуары современной нашей жизни. Иногда мне казалось, что маньячеством такого плана охвачено большинство людей — исторический шок вошел в души людей, заполнил повседневную жизнь, иначе чем объяснить, что везде и всюду — в очередях, в постели, в общественных туалетах, в судах и на предприятиях, на стадионах и в ресторанах, на улицах и в театрах — стали говорить только об этой чертовщине: кто кого убил, реабилитировал, осудил, ославил — и одни и те же имена: Сталин, Бухарин, Каменев…