— Конечно!
А он продолжал тыкать в нее рукой:
— Там уже Швеция!
— Хорошо, — крикнул я. — Тогда чур кто первый до той сосны! — И я вонзил пятки коню в бока, тот дернулся и резко прибавил ходу, от внезапного толчка я выпустил узду и почти плашмя повалился назад, вылетел из седла, скатился по конскому заду и грохнулся на землю. Отставший отец крикнул:
— Браво, синьор! На бис, пожалуйста! Da Capo!
Он галопом промчался мимо, заливаясь хохотом, и припустил за беглянкой-лошадью. Нагнал ее через сотню метров, нагнулся, на скаку ухватил поводья, описал большой полукруг по лужайке и вернулся ко мне шагом, демонстрируя всему миру, что он и с конями обходиться тоже умеет. Но из всего мира имелся один только я, распростертый на траве, как пустой мешок, и взирающий снизу вверх, как он подъезжает ко мне, ведя второго коня в поводу, и мне вроде было не слишком больно, но я не вставал все равно. Он слез со своего коня, подошел ко мне, опустился на корточки и сказал:
— Извини, что я смеялся. Но это ужасно потешно выглядело, как цирковой номер. Я знаю, что тебе было не до шуток. Что-нибудь болит?
— Вроде нет.
— Только душа немного?
— Пожалуй. Немного.
— Дай всему осесть, Тронд. Пусть все уляжется. Ты ни к чему не сможешь это приспособить.
Он протянул мне руку, чтобы помочь подняться, и я взял ее, но он не потянул меня вверх. Наоборот, он вдруг сам грохнулся на колени, обнял меня и прижал к груди. Я не знал, что сказать, я был потрясен. Мы с ним были, до сих пор во всяком случае, хорошими друзьями и снова ими, конечно, станем. Из всех взрослых он значил для меня больше всех, и мы с ним по-прежнему были командой, в этом я не сомневался, но мы никогда не обнимались. Могли в шутку попихаться, вцепившись друг в дружку, или схватиться и кататься кубарем по траве во дворе, где было достаточно просторно для такого ребячества, но сейчас мы не боролись. Наоборот. Он никогда на моей памяти не делал ничего подобного, и в этом было что-то неправильное. Но я не стал препятствовать ему, а только думал, куда бы мне деть руки, потому что мне не хотелось отпихивать его, но и обхватить его так же, как он меня, я не мог, так что руки так и торчали. Но я про это думал недолго, потому что он вдруг отпустил меня, встал, взял мою руку и потянул меня на ноги. Теперь он улыбнулся, но мне ли адресована улыбка, я не знал и не имел понятия, что я должен сказать. Он вложил мне в руки поводья моего коня, стряхнул с моей рубашки грязь на груди и стал таким, как всегда.
— Давай-ка махнем в Швецию, — сказал он, — пока вся страна не провалилась совсем, так что останется только Боттенвика и Финляндия на той стороне, а с Финляндии нам толку никакого. — Я ни слова не понял, но он поставил ногу в стремя и вскочил на коня, и я последовал его примеру. Я даже не старался сидеть в седле элегантно, потому что все тело ныло и болело, мы шагом доехали до кривой сосны скульптурного вида и мимо нее дальше, в Швецию, и все оказалось, как я и думал: в Швеции все воспринималось иначе, хотя выглядело точно так же.
В эту ночь мы спали под выступом горы, там было старое костровище и две кучи ельника для спанья, но иголки пожелтели и осыпались, поэтому мы убрали старые ветки и нарубили новых топориком для рубки веток, которым я с таким азартом и рвением орудовал совсем недавно, и мы утрамбовали ельник в две мягкие постели, от которых пахло резко и приятно, когда ты ложился носом вниз, опускаясь чуть не до земли. Мы достали свои пледы, разложили костер в старом круге камней и сели каждый со своей стороны пламенных языков ужинать. Мы связали веревки вместе в одну длинную и обвязали ею четыре не очень близко стоящих елки, получилась своего рода загородка, и туда мы выпустили лошадей. От костра мы еле слышали, как они топчутся там по мягкому лесному ковру, но очень отчетливо, когда железная подкова стукала о камень и они говорили друг с другом нежными горловыми звуками, но коней было плохо видно, потому что наступил август и сгустилась темнота. Пламя отражалось на выступающем камне у меня над головой и подкрашивало мысли глубоко внутри дремоты и снов, так что, проснувшись посреди ночи, я никак не мог сообразить, где я нахожусь и что тут делаю. Но костер еще догорал, и от него и наступающего дня было достаточно света, чтобы встать и дойти до лошадей, таким образом обретая назад память одним медленно раскручивающимся кадром, корни и камешки кололи голые пятки, и я встал у веревки и затеял с лошадьми тихий разговор о тихих вещах, слова забывались в ту же секунду, как я их произносил, и я гладил могучие шеи рукой, вверх-вниз. Потом я понюхал их запах на своих пальцах и почувствовал, как спокойно у меня на душе, а потом отошел за большой камень и сделал то, для чего проснулся. Обратно я брел, уже засыпая, и несколько раз споткнулся, а у костра быстро натянул на себя плед и заснул.
Эти дни были последними. Сидя сейчас на кухне старого запущенного дома, куда я перебрался, чтобы в оставшиеся мне годы привести его в божеский вид, и откуда только что уехала после внезапного визита моя дочь, увезя с собой звук своего голоса, запах сигарет и желтый свет фар исчезающего внизу дороги автомобиля, сидя здесь и вспоминая прошлое, я вижу, как любое наше тогдашнее движение или передвижение окрашивается тем, что случилось потом. Оно неотделимо от него. Некоторые говорят, что прошлое — незнакомая страна, что они действуют там вчуже, и сам я почти всю жизнь относился к прошлому так же, потому что был вынужден, но теперь — нет. Стоит мне сосредоточиться, и вот я вхожу на склад памяти, нахожу нужную полку с нужным фильмом, ныряю в него и физически чувствую, как я скачу с отцом через лес, вверх вдоль горной стены, через реку, на другую сторону хребта и вниз, через границу в Швецию и в глубь того, что было чужой страной, для меня во всяком случае. Я могу откинуться назад и очутиться под горой у костра, как было, когда я второй раз проснулся той ночью и увидел, что отец лежит с открытыми глазами и смотрит на гору над собой; совершенно неподвижно, заложив руки за голову, с красной полоской отсвета костра на лбу и щетинистой щекой, и хотя мне страшно хотелось, но не хватило сил узнать, смежил ли он глаза той ночью. Но поднялся он задолго до меня, напоил коней, почистил обоих щеткой и уже мечтал поскорее тронуться в путь, движения у него были суетливы и порывисты, но никакого раздражения в голосе, насколько я мог слышать. Мы собрали вещи, взнуздали лошадей прежде, чем из моей головы окончательно выветрился сон, и раньше, чем я смог думать о чем-нибудь сложнее самых простых мыслей, я оказался в пути.
Я услышал реку, еще не видя ее, мы обогнули холм, и — вот она перед нами, белая почти между деревьями. В воздухе что-то поменялось, и стало легче дышать. Я сразу почувствовал, что это наша река, только в южном и исконно шведском течении, и, хотя поток нельзя опознать рукой по тому, как течет вода, я сделал именно это, потрогал воду.
Мы спустились к кромке воды и шагом ехали вдоль нее на юг, пока было можно, и отец искал глазами и слева, и справа, и на том берегу, но сперва мы увидели одно одинокое бревно, оно застряло в камышах и гнило там, потом несколько бревен, неподвижно уткнувшихся в берег ниже по течению. Отец тут же вытесал топором из молоденьких сосенок два шеста, мы зашли в воду прямо в обуви, я в моих спортивных тапочках, отец в своих сапожищах, и, орудуя шестами как баграми, мы растолкали затор и пустили бревна дальше по реке. Но отец занервничал, видел я, потому что уровень воды оставлял желать лучшего, а уж тем более для сплава леса, и теперь отец немедленно рвался вперед, дальше вдоль реки. Мы снова вскочили на коней и пустились вперед, в руке мы сжимали шесты, и они торчали сбоку коней, как копья средневековых рыцарей, скачущих по старой Англии на турнир или решительный бой с вероломными варягами. Я старался держать фантазию в узде, но это было трудно сделать, пробираясь на коне через прибрежные кусты, потому что враг в любую минуту мог взяться откуда не ждали. Мы обогнули изгиб реки, за ним начинался прямой отрезок, посреди которого бревно встало враспор между двумя камнями, выпиравшими голыми сухими спинами из мелкой воды, и все подплывавшие новые бревна упирались в преграду, так что теперь здесь собралась огромная куча, и она стояла мертво. Это было не то, что хотелось бы видеть отцу. Он обмяк в седле, смотреть на него было мучительно и тревожно, поэтому я спрыгнул с коня, побежал к воде и стал изучать завал, потом немножко пробежал в одну сторону, по-прежнему всматриваясь в реку, потом назад в другую и дальше вперед, я суетливо перебирал ногами и не мог двигаться спокойно. Рассмотрев затор со всех сторон, я наконец крикнул отцу:
— Если обвязать вот это бревно веревкой, — я показал, какое именно, — и чуть-чуть сдвинуть его с камня, то он пойдет вниз и увлечет все за собой.
— До бревна непросто добраться, — сказал отец ровным голосом, безразлично, — и нам не сдвинуть его ни на миллиметр.