Врывалась с визгом в «гарсоньерку» вождя молодой поэзии, бросалась к возлюбленному на шею, повисала. С притворной грубостью он вычитывал ее за ледовые пробежки: «Ты что, паршивка, хочешь провалиться в городскую канализацию?», она отвечала ему в той же манере: «Молчи, балда!», ну а потом начиналось то бурное, то нежнейшее обоюдное раздевание.
Потом появились некоторые сложности. Ян все чаще стал возникать в своей берлоге. Иной раз Роберт и Милка являлись туда вдвоем и видели поэта номер один за его столом, заваленным черновиками стихов, накарябанных несусветным почерком. Ян с нескрываемым восхищением глазел на мадмуазель Колокольцеву, начинал варить кофе, открывать шампанское, читать стихи. С юморком, но также и с лисьей хитроватостью лица намекал на многовековую французскую традицию menage a trois. «У нас эти „труа“ все-таки завершались роковыми дуэтами», — шуткой на шутку отвечал Роберт.
Он начал искать какое-нибудь новое пристанище. Найти тогда комнату с отдельным входом было нелегко, чтобы не сказать невозможно. Барлахский дал им ключ и пригласил являться в любое время без стеснений, однако первый же визит «Робслана и Льюдмилы» обернулся курьезом. В квартире кутила русско-грузинская компания поэтов, все начали орать, падать на одно колено, восхвалять «воплощение всемирной красоты»; ну, в общем, влюбленные «засветились по полной» на обе столицы.
Бесцеремонные друзья теперь при виде Эра восклицали: «Роба, тебя узнать нельзя! Ты просто расцвел! Вот что делает любовь!» и т. д. На самом деле все было «с точностью наоборот». То, что с ним в те дни происходило, трудно было назвать расцветом. Прежде он, хотя бы внешне, являл собой воплощение атлетического спокойствия. Сейчас — помолодел и похудел, то и дело посматривал на часы, движения приобрели резкость, сродни баскетбольным финтам, в общем, как тогда говорили, «заерзал».
Семья из надежного и любимого прибежища превратилась для него в муку. Он и прежде не отличался особенной разговорчивостью, сейчас часами молчал. Садился в кресло, раскрывал газету, исчезал. Теща Ритка однажды заглянула за лист и увидела, что Роб там сидит с закрытыми глазами. «Робочка, может быть, тебе сделать газетный мешок для головы?» — пошутила она, однако, взглянув на Анку, осеклась.
Та отвечала молчанием на молчание. Так у них в общем-то всегда получалось в ходе совместной, довольно уже продолговатой жизни: ударом на удар. Предположим, Роб уставился в театре на какую-нибудь красотку, миг — и Анка вперяется в какого-нибудь красавцА. Предположим, Анка начинает весь день напевать какой-нибудь привязавшийся мотив, Роберт почти бессознательно находит какой-нибудь свой, другой. Конечно, их любовь и преданность были безмерны, однако в мелочах они то и дело противоречили друг другу. Чаще всего он уступал, тогда воцарялась семейная благодать. Теперь пришла пора молчания. Он вообще-то никогда не отличался разговорчивостью, однако раньше в ответ на замкнутость мужа неотразимая Анка начинала трещать как сорока, травить анекдоты, передавать сплетни, задавать ему вопросы, на которые требовался словесный ответ, наливала ему водки, наливала и себе, они чокались, потом еще раз наливали и еще, и в конце концов возобновлялся хмельноватый диалог с сексуальными намеками.
В этот раз в молчание Роберта вплелась какая-то необычная черная нить. Что с ним происходит, думала Анка, почему он так молчит? Неужели его так прихлопнули те мерзостные кремлевские нападки? Он впал в депрессию, это настоящая депрессуха. Может быть, ему стоит почаще выпивать? Или наоборот — ничего не пить? Может быть, пригласить психиатра? Он взбесится, если я это сделаю. Можно, правда, пригласить психиатра под видом поклонника его стихов с Камчатки. Ольга Даровчатова приводила так врача к Дмитрию, и тот диагностировал алкогольный невроз. Что-то надо делать, иначе он может покатиться без остановки. Робочка, мальчик мой, я не могу так на тебя смотреть. Не могу видеть твоей жалкой улыбки, когда наши взгляды пересекаются. А почему я не пытаюсь его расшевелить, как раньше? Почему я молчу? Что происходит со мной?
Его мысли в это время шли совсем в другом направлении. Неужели она узнала о Милке? Она никогда так не молчала. Что мне делать теперь? Я не могу больше жить без Милки Колокольцевой. И я совсем уже не могу жить без моей семьи. Я в глубочайшей депрессухе, мне жизнь не мила. Я не могу смотреть на людей, вся улица мне кажется сборищем кувшинных рыл. Лишь только Милка, эта нежная девчонка, мгновенно гасит мрак и возжигает мир своей юностью и нашей любовью. Я не могу без нее. Когда она рядом со мной, мне кажется, что моя ранняя юность вернулась, те несколько дней, когда мне казалось, что я могу побить мировой рекорд по прыжкам в высоту. Она говорит — давай сбежим, заберемся куда-нибудь в горы, в какой-нибудь Цахкадзор, забудем о проблемах, останемся вдвоем; только надо хороший приемник взять, чтобы слушать джаз. Ты будешь сочинять свои стихи, а я напишу о тебе рассказ. Она так всегда говорит, как будто у меня нет семьи — ни Анки, ни Полинки, ни Ритки, ни Султана Борисовича… Как будто просто есть какой-то дракон, который меня сторожит, но от которого можно убежать. Дракон, допустим, есть; он сторожит в крепости и может пожрать. Но также есть и девочки, которым я — отец. Теперь надо подумать о других драконистых путах, от которых нельзя убежать. Денег нет ни фига, а то, что осталось после переезда, лежит на Анкиной сберкнижке. Интересно, что Милка никогда и не думает о «металле». Она даже не представляет, что ее Ланселот — на самом деле просто нищий, вернее, может стать таким без гонораров и авансов, а таковых не предвидится. У кого одолжить? Все наши нищие. Сукин сын Лебёдкин заботливо обзванивает всех «униженных и оскорбленных»: не повесился ли кто, а если нет, то не нуждаетесь ли в чем-нибудь, ну, скажем, в веревке? И все отвечают таким тоном, который можно понять как «ни в чем от тебя не нуждаемся, сукин сын». Пока так, что дальше будет — неизвестно. Спросить у Яна, нет ли денег взаймы? Да нет, он, похоже, и сам уже просвистался: каждый вечер платит за столы с цедээловской братией. Эврика! Надо попросить металла у Бабаджаняна[39]! Ведь он сейчас пишет песни на мои стихи и абсолютно уверен в успехе. Пааслушай, Робы, тэбя запоет вса страна, ты будэш славэн и богат! Вот он и устроит нам с Милкой все, что надо, в армянских горах.
В прихожей возникли шум и возня. Это Ритка привела из сада Полинку. Полинка вбегает: как она похожа на меня! «А папка все сидит и сидит, а раньше все ходил и ходил! И ногой не качает, а раньше качал!» Он похлопал по колену — давай, мол, седлай! Полинка сбегала к себе и вернулась в ковбойской шляпе. Помчались и запели, как раньше: «Хорошо в степи скакать, свежим воздухом дышать! Лучше прерий в мире места не найти!» Полинка соскочила с колена. «Ох, плохая у меня сегодня лошадь попалась! Ох, плохая! Ты лучше посиди, лошадка, сил наберись, тогда поскачем!» И ускакала как жеребенок.
Он встал и покачнулся; едва не сбил торшер. Анка бросилась к нему:
«Что с тобой, Роб?»
«Нет-нет, ничего, просто засиделся, — он сделал шаг и остановился в проеме дверей. — Анка, мне нужно тебе что-то сказать».
«Гадость?» — спросила она.
«Не знаю», — ответил он.
«Пойдем в кабинет».
Она прошла вперед и автоматически зажгла в кабинете верхний свет. Его замутило от этого света, что лег на макушку как тяжелая шляпа. Протянув в стороны свои длинные руки, он мог одновременно погасить верхний свет и зажечь настольную лампу. Так он и сделал. Вот это подходящий свет для камерной драмы. Именно в таком освещении должны происходить разрывы, а по завершении разрывов должен включаться верхний давящий свет. Достал бутылку коньяку. «Будешь?»
Она отрицательно покачала головой. Он налил себе и сделал два или три больших глотка. Едва не разрыдался. Бухнулся на тахту.
Она уселась на кресло в отдалении. Оттуда она видела, что у него там что-то заструилось по носогубной складке.
«Говори, что с тобой», — хрипло сказала она.
«Анка, я тебе изменил», — проговорил он. Отчетливо сказал, чтобы не повторять дважды.
Она сидела как каменная. В голове, в обширной сфере кружила строчка из его стихов: «Жили на свете умные дети, сестрица Аннушка и братец Робынька…»
Прошло не менее четверти часа в неподвижности и в полном молчании. Он ожидал взрыва, криков, битья настенных расписных тарелок: ничего этого не последовало. Анка сидела опустив веки, чтобы не зажглись глаза. Новость Роберта оглушила ее и превратила в какую-то глиняную халдейскую фигуру. Со времен поэмы «Моя любовь» даже мысль об измене полностью исключалась. В среде поэтов над ними посмеивались, приклеилась кличка «Самые устойчивые». Он постоянно объяснялся ей в любви в стихах, и весь цех знал, что объект любви — это не какая-то «лирическая героиня», а просто-напросто однокурсница Анна; читай как хочешь — с начала или с конца, получится то же: хорошая девка Анка Фареева. Дома, конечно, их любовные отношения выстраивались на юморке, нежном подтрунивании, иногда даже на возне, напоминающей брачные игры медведей панда.