— Посетите Алжир, страну солнца!
— Да, это красиво, — покорно сказал Башир.
— Это ужасно, отвратительно, непристойно…
— Что именно?
— Все это… гавань, море, Касба[27], розовые виллы, сады… Вся красота Алжира — это ловушка для простаков, мистификация.
Жестом трибуна, ораторствующего перед толпой, он перечеркнул окно.
— Это гладкое море лицемерно, лжива невинность вымытого неба, голубого, словно мечта девушек, разумеется девушек прежних, потому что нынешние мечтают об автоматах и засадах и их небеса горят отсветами пожара…
— «Друг, сказал греческий ребенок, ребенок с голубыми глазами…»
— Комедиант!.. Они заполучили тебя со всеми потрохами… Они лишили тебя разума, опустошили, заразили… У тебя не осталось ничего святого, все для тебя комедия…
— Я цитировал Гюго. Мне казалось, это доставит тебе удовольствие, господин учитель.
— А между тем то, что происходит в стране вот уже три года, должно было бы излечить тебя от комедиантства. Столько крови, столько страдания, столько смертей. Но нет. Ты думаешь, что кровь — это краска, и ждешь, что мертвые, десятками выставляемые на обозрение в твоей газете каждое утро, поднимутся после представления, — еще немного, и ты отправишься за кулисы поздравить их с успехом… Комедиант!.. Ты всего лишь комедиант!..
Когда Рамдан сердился, он становился поэтом, вместе с яростью к нему являлось вдохновение. Но не надолго. Рамдан снова становился нравоучительным проповедником, преисполненным холодной страсти, который хочет убедить и нисколько не стремится воодушевить. Он остывал, и его продуманная речь, упрямая и педантичная, состоящая из скучных периодов, лишь кое-где перемежалась слабыми восклицаниями.
— Закрой окно… Меня тошнит от твоей гавани!..
— В кои-то веки мне представилась возможность с чистой совестью насладиться чем-то прекрасным.
— Неужели?
— А что? Не станешь же ты убеждать меня в том, будто и красота Алжира тоже привилегия буржуа? Она доступна одинаково всем, обеспеченным людям так же, как и пролетариям.
— Вот именно!.. Вроде шлюхи… Только нужно иметь монету даже для того, чтобы насладиться красотой шлюхи… много монет.
— Эта гавань прекрасна, даже если у тебя пусто в животе.
— Ты отлично знаешь, что это не так… Когда в животе пусто, у тебя круги перед глазами, и ты не видишь гавани… Она не прекрасна и не безобразна, ее просто не существует…
Он взял Башира за отвороты куртки.
— Говорю тебе: они одурачили тебя своими баснями, как и всех других! Они поймали тебя на приманку лазурного неба, изумрудного моря, солнца Алжира, которые даны всем без разбора, в которых мы все просто купаемся, все… без различия расы и религии. Любуйтесь, дамы и господа, нашей кротостью и человеколюбием… ах! человеколюбие, им это очень нравится!.. Мы оставили арабам их небо. Все дети Алжира едины под его солнцем.
— Они и это у нас отобрали?
— Еще бы! Ты прекрасно знаешь, что природа погибла для нас в тот день, когда они пришли сюда. Море полно их кораблей, небо — самолетов, леса — жандармов… Нас изгнали отовсюду… Постой!.. Хочешь, я испорчу пейзаж, которым ты любуешься? Посмотри сам: вон Летний дворец, там генералы устраивают парады в перерывах между двумя облавами; рядом — вилла Сезини, там пытают; ниже — центральный комиссариат, туда в любой час дня и ночи возами сгружают алжирцев; по соседству — Отоматик, где студентики поигрывают перед девицами новенькими пистолетами; дальше — мэрия, в ее подвалы алжирцев бросают перед допросом; Касба, куда арабов загнали, как в гетто; Приморский бульвар, оттуда разъяренные толпы сбрасывают вниз прохожих за то, что они — арабы… Город стал липким от крови, город смердит.
Шумам города вторил глухой рокот волн. У мыса Матифу они осторожными движениями развертывали складки своих белых кружев, а навстречу им устремляли свой грациозный полет чайки. Рамдан следил за взглядом Башира.
— Не знаю, как ты ухитряешься еще что-то видеть. Я давно уже превратился в дальтоника… из-за всех этих ужасов…
Он развернул газету, которую держал в руках.
— Что это? — спросил Башир.
— «Эко д’Альже». Ты читал?
— Ты знаешь, глупость раздражает меня. Если к тому же это злая глупость, я чувствую, как во мне просыпается пещерный человек.
— Здоровая реакция!.. А… что ты делаешь со своим раздражением?
— Прежде всего я стараюсь избегать его и никогда не читаю «Эко».
— Восхитительно! Гениально! В высшей степени разумно! Ты затыкаешь уши, чтобы не слышать, закрываешь глаза, чтобы не видеть, а раз ты ничего не видишь и не слышишь, тебе кажется, будто ничего и не происходит! Да… только вот, когда страус прячет свою маленькую головку в песок, он забывает, что толстый зад его все равно торчит.
— Алжирские газеты и радио — это предприятия организованного насилия. Я не хочу, чтобы меня насиловали.
— Еще бы! Только вот ведь беда — насилуют чаще всего девушек, глаза и воображение которых никогда не оскверняли непристойные образы. Другие научились защищать себя сами, как взрослые. Мир вовсе не так прекрасен… И господин удаляется от мира… Но что делает он, чтобы этот безобразный мир стал лучше?.. Ничего!
Это было неизбежно. Снова, в который раз, они готовы были поссориться. С тех пор как разразилась эта война, все было поставлено под сомнение. Вопросы, которых мы всегда старались избегать, возникли снова, и от них нельзя было уйти. Раньше мы жили, ни о чем не беспокоясь. Теперь нас одолевают бесчисленные неотложные дела.
— Ладно, — сказал Башир. — Что там в твоей газете?
У него не было настроения спорить.
Рамдан развернул газету, держа ее в вытянутых руках.
— Я прочту тебе заголовки: «В целях усиления эффективности борьбы с правонарушителями генералу Массю предоставлены чрезвычайные полномочия на всей территории Большого Алжира. Гражданская администрация отказалась от всякой власти в пользу военного командования. Заявление Массю: „Весь Алжир будет прочесан частым гребнем — каждая улица, каждый дом, каждый человек“».
Рамдан бросил газету на диван.
— Твоя чистая совесть возмущена, а?..
— Нет, — сказал Башир.
— Почему?
— Я считаю, что так и должно быть на войне.
Рамдан вскочил. Хриплый кашель остановил слова, теснившиеся у него в горле. Он задыхался от гнева, ему не хватало воздуха, и, как всегда, доктор Лазрак сделал вид, будто не знает, что у Рамдана туберкулез.
— Да, да, это и есть настоящая война. Процесс классический, старый как мир. С той поры как люди стали жить сообща, они постоянно разделены на две враждебные группы: тех, кто приказывает — их совсем немного, — и тех, кому приказывают, — их множество, стада. И чтобы управлять ими, до сих пор удалось найти только два способа: ложь или насилие. Французы попробовали сначала обольстить нас… Чтобы убедить нас, они пустили в ход все свои чары: в газетах, по радио, в официальных выступлениях они повторяли, что любят нас; из их книг мы узнали о Верценгекториксе, Жанне д’Арк, Наполеоне, Лиотэ, Декарте, Пастере и Деруледе; среди самых послушных из нас (у них это называется — самые достойные) они выбрали каидов, башага, одели их в красивые красные бурнусы и каждый год, 14 июля и 11 ноября[28], представляли их к наградам; по праздничным дням они раздавали кускус и пироги беднякам, вернее, самым бедным из них. На парадах наши ветераны войны дефилировали вслед за их ветеранами. На наших удостоверениях написали, что мы французы, на празднествах всегда присутствовал один из наших — так они пытались доказать, что нас не забыли.
Но к песням стольких сирен мы остались глухи. Им не удавалось поймать наши ускользавшие взгляды, а если иногда это и случалось, они ловили в них лишь отблески ненависти. Тогда они разочаровались, почувствовали себя покинутыми, чуть ли не преданными. Решили, что мы неблагодарны, и, раз мы оказались нечувствительны к чарам, им не оставалось ничего иного, как прибегнуть к другому способу.
Вот уже три года за нами охотятся, бросают нас в тюрьмы, избивают, пытают со всякими там приправами, убивают всевозможными способами, чтобы мы подчинились… доводам разума или силы. Обольстить или уничтожить, обмануть или наказать — с тех пор как мир стал миром, всякая власть увязала в смоле этой дилеммы и никто не мог избежать ее; и только два средства были на выбор: опиум или дубинка.
Если делать революцию по-настоящему, следовало бы перестрелять всех интеллигентов, во всяком случае тех, кто не пожелает повиноваться без лишних рассуждений, когда это понадобится. Твой анализ — это абстракция, дым. Колониализм всегда — и в этом его суть — укрощает. Если же при этом он еще и на флейте играет, так это дополнительно и для того лишь, чтобы придать дубинке большую эффективность. Но обмануть он не может никого, кроме сторонних созерцателей драмы; что же до самих ее жертв, то они на собственной шкуре почувствуют, что это такое.