Автор может ещё раз – русский бог любит троицу – дать вам руку на отсечение, что Шарик понимающе кивнул Насте.
– Конечно, происходи наша с тобой история, дорогой Шарик, в романе, а не в реальности, я бы взяла тебя с собой, и мы бы гордо пошли по дороге к станции. Нам вслед пошли бы титры и монументальная музыка, символизирующая победу добра над злом, разума над маразмом, разноцветной гармонии над монохромным хаосом, любви над ненавистью, наконец, и так далее, если бы наша с тобой история была экранизирована. Но увы нам, Шарик, наша история происходит на самом что ни на есть самом деле. В начале девяностых двадцатого столетия, и ты – типичный Шарик украинского села, а я – типичная русская Настя Кузнецова, выросшая на берегах русского моря и русской реки. Мы архетипично схожи, спору нет. Мы оба – приспособленцы. Но ты по-животному, по-честному – чтобы выжить. А я – исключительно подло, как умеет только человек, по-человечески – чтобы жить лучше. Разница между человеком и животным, мой умный приспособленец Шарик, заключается в том, что животное никогда не врёт самому себе, и потому ошибка в расчётах исключена. Если, конечно, у животного хватает ума и хитрости на расчёт. У твоих малолетних расстрелянных предшественников не хватило. Они были глупы. Оторваны от родного сучьего вымени и сразу кинуты в мир расчётливых хитрых рациональных старушек с «дидовым ружжом». У тебя же было время узнать стоимость фунта лиха, и поэтому я могу понять и принять твоё смирение. А своё, человечески подлое, изначально расчётливое смирение – не могу. Понимаешь? – Шарик всунул морду Насте в ладони. – Поэтому я не беру тебя с собой, оставляя в привычном уже для тебя смирении. А мне пришла пора заказать, оплатить и, наконец, хлебнуть фунт своего собственного лиха на своём собственном пути. Потому что тот путь, по которому сейчас топает Настя Кузнецова, кокетливо оглядывая чуть стоптанные каблуки модельной обуви, – это не её путь. Это путь Оксаны Качур. Так что я сейчас оторвусь, наконец, от сучьего вымени, возьму железный посох и поплыву своей собственной водой. И это решение, Шарик, животное, честное. Я не бунтую против общепринятого и не собираюсь изменить весь мир или хотя бы этого Игоря Качура. Но я – Настя Кузнецова, и не хочу мучиться, давясь пережёванным общепринятым, так и не узнав, что, быть может, совсем недалеко журчал вхолостую только мой источник только моей чистой воды. Для того чтобы смириться, надо для начала пройти и бунт, и мученичество, и, быть может, даже смерть, правда?
Шарик лизнул Настю в нос и заглянул ей глубоко-глубоко в зрачок, как умеют смотреть только иные маленькие девочки, редкие мужчины-старики и умные собаки. Большие собаки.
На то, чтобы уволиться из прежней жизни, у Насти ушла неделя человеческого интервального времени. Каждое утро этой недели она приходила в пять утра в строго запрещённую зону пляжа Аркадия, но так и не встретила больше крепкого старика в плавках. Она так и не поздравила его со своим двадцатичетырёхлетием, наступившим в соответствии с безжалостным календарём. Настя купила билет на поезд и поехала на север ни к кому и в никуда. Просто потому, что её южный путь перестал быть русским. Для иных, не смиряющихся, это важно. Хотя для смирившихся это выглядит глупо, для воинствующих дураков – национальной идеей, а для взрослых умных женщин – упущенной «хорошей партией». Нагваль[65] всей толпе навстречу. У Насти Кузнецовой всего лишь свой путь.
Года через три на одной из научных конференций в столице нашей общей бывшей русской родины, где собираются специалисты смежных специальностей, Настя уже не Кузнецова встретит уже документально иностранного для неё Игоря Качура. Они выпьют по чашечке кофе во время кофе-брейка, выкурят по сигаретке в холле, и он расскажет ей, что после того, как он отвёз её в Хмельник, Шарик внезапно заболел. Отказался от еды, отказался от воды и через двое суток стянул с себя лапами ставший большим ошейник. Через пару дней баба Маруся отвела его, клочкастого, неприглядного, с впавшими боками, на опушку украинского леса и пристрелила из всё того же «дидова ружжа», чтобы не мучился. Не с ложечки же его «годуваты», в самом деле?
– Сказала, что впервые почувствовала, что собака понимает, куда и зачем её ведут, и не сопротивлялась. Шёл еле-еле до самой опушки, но спокойно, как будто смирился со смертью, представляешь? Реально понял, что его ведут убивать, и реально смирился со смертью. Такое возможно? Может, бабка уже начинала лишаться рассудка? – спросит он её.
– Очень хорошо себе представляю. Большая собака дворняжка Шарик – воин. Единственный торжествующий реализм воина – это реальное приятие реальной смерти. После этого никакой путь не страшен. Даже через тёмный лес реальности, – ответит она ему.
– Ты всегда была очень странная, Настя. Отчего ты вдруг тогда ушла? И от меня, и с работы, из города уехала? Резко, без объяснения причин.
– Я смиренно отказалась от «нашыйныка». Зато теперь я бессмертная! – ответит Настя, сделав «страшные» глаза. И добродушно покажет случайному Качуру язык, чтобы без малейшего сожаления расстаться с ним уже навсегда.
* * *
Игорь Качур женился на Оксане Штанько, нынче – Оксане Качур. Замуж она выходила в белом платье, купленном не для неё, а, будем считать, для свадьбы вообще. Туфли пришлось покупать – лямка, рассчитанная на щиколотку Насти, не желала сходиться на Оксаниной, да и размер был маловат, но туфли почему-то так и не выкинули. Вдруг родится девочка? Оба кольца «раскатали» в ювелирной мастерской, потому что Игорь перестал следить за фигурой. Насте когда-то было приятно, что он подтянут, а Оксане было всё равно – она любила его и расплывшимся.
«На жаль»[66], баба Маруся до этого не дожила. Она быстро и некрасиво пришла в немощь за пару лет до этого. Слепла, глохла и лишалась памяти и разума. Мочилась, где стоит. Испражнялась под себя. А потом ела из-под себя. Ни один из многочисленных сыновей и внуков и прочих Качуров не пожелал заботиться о ней, взять к себе «до миста»[67], менять памперсы и кормить с ложечки. Пристрелить духу не хватило. И, к тому же, человек – не собака! Страшнее человека зверя нет… Вот тебе и пресловутая «родына»[68], больше похожая на стадо, чем на действительно семью. Почти уже мумифицированный труп бабы Маруси обнаружила Надина сестра, всё-таки раз в неделю навещавшая безумную старуху потихоньку от Мыколы. На похороны, что правда, собралась вся родня и проливала над «труной» совершенно искренние обильные слёзы, а Надя даже упала в обморок.
В «комори» – в вечно холодном подвале под летней кухней – обнаружились бесчисленные, навсегда просроченные, тронутые ржавчиной пятилитровые жестянки с дешёвой томатной пастой и стеклянные банки жирного майонеза, от древности расслоившегося на фракции. В старых добротных шкафах – груды старого тряпья и новых, навечно слежавшихся копеечных байковых халатов и нитяных чулок. Во втором ряду одного из «иконостасов» с фотографиями различной временной желтизны, являвших миру молодого Васыля в бескозырке, юного Пэтра в пионерском галстуке, крохотного «Ихорка» в перспективе «Дэрыбасивський», навсегда держащего за руку Надьку в вечной причёске «совковый помпадур», обнаружилась небольшая, удивительно чёткая фотокарточка деда – «комирныка». Молодой, статный, пышущий здоровьем, красивый. Ещё не дед. Ещё вылитый Игорь Качур, непонятно как сфотографированный ещё задолго до рождения. В ладно сидящей на нём форме полицая, идентичной гестаповской, только без знаков отличия. На обороте была надпись: «Дмитро Качур. Квiтень 1942 року»[69]. Как и почему он стал «комирныком» в послевоенной советской Украине и почему не попал под горячую руку скорострельного правосудия военного времени – никому уже неизвестно. Автор допускает, что он, возможно, спас не одну славянскую жизнь родственников-односельчан на этом посту, а те – после – спасли его. Автор не судия, и для него не существует в этом изменчивом реальном мире априори чёрного и неизменно белого. Особенно в такой неоднозначной материи, как минувшие войны, рассуждать о которых столько лет спустя – всё одно что пытаться реконструировать некогда великую Империю лишь по крохотному обломку скипетра.
Игорь Качур со временем построил дом – полную чашу плоских телевизоров, домашних кинотеатров, кухонных комбайнов и стиральных машин с программным управлением и самоходными пылесосами, рабочие питомника посадили ему тощее дерево за деньги, и он растит сына, хорошего послушного кареглазого мальчика, отличника-физкультурника. Родители заставляют его много читать, чтобы он был «культурным развитым человеком». Пока папа пьёт пиво перед телевизором, мальчик в своей комнате перекладывает книги с места на место. У них с Оксаной всё как у людей, в их ограниченном, фиксированном прямыми кирпичными углами пространстве. Туфли, купленные для Насти Кузнецовой, всё ещё не выкинули. Мало ли. Сын когда-то наверняка соберётся «одружытыся», вдруг подойдут невесте.