– Пойдем, землячок, пойдем от сраму! – засуетился Клюев и под руку, как родного, подхватил злого, огненно-красного Мясоедова. – У нас свои дела, у евреев свои. Мне твоя мамаша покойная говорила: «Глаз, Коля, не спущай с моего Жоржика. Он – парень бедовый!» Пойдем, милый голубь…
Клюев и упрямо набычившийся Мясоедов прошли в ту комнату, где были баранки, и Дина увидела, как Клюев наливает себе чай в большую белую чашку, а потом, вытащив из кармана чуйки бутылку, быстро подливает из нее.
– Минор! – сказала она, обращаясь к потному от унижения Минору. – Пойдемте отсюда. Ведь нас оскорбили.
– Но он в вас влюблен, – угрюмо ответил Минор. – Это он оттого, что вы на него внимания никакого не обращаете. Он такое про вас говорит…
И тут же осекся.
– Что он про меня говорит? – широко раскрывая глаза, спросила Дина.
– У них общество составилось, – забормотал Минор, – они утверждают, что женщина, то есть девушка, должна… ну… лишиться… этой… ну, как?.. девственности как можно раньше, ну, лет, скажем, в десять-двенадцать, как это в Китае и, кажется, в Индии…
Дина Зандер прижала ладони к запылавшим щекам, из глаз ее брызнули слезы.
– Гадость какая! Боже мой!
– Они ни секундочки в Бога не верят, – торопливо добавил Минор. – Я однажды спросил: «Откуда тогда всё вот это на свете? Ну, люди, животные…» Они разозлились, пускать меня больше к себе не хотели. «Еще раз придешь, – говорят, – шкуру спустим! Ты нам только портишь!» Ну, я извинился.
– Зачем они вам?
– Ну, как же – зачем? Они очень сильные. Вот я вам по правде скажу: я часто пугаюсь. Папаша придет домой выпимши, наорет на маму, а я, вот еще маленьким совсем был, от ужаса в шкаф забивался, ей-богу! А Мясоедов мне рассказал, как он собственному отцу по физиономии вдарил и – ничего! Еще пригрозил. Так и сказал: «Приду ночью и пырну ножиком». И к женщинам тоже…
Он испуганно посмотрел на Дину и замолчал.
– Что к женщинам? – глядя в пол, спросила она.
– Они и к женщинам такие… тоже бесстрашные… У них главное, чтобы никакого стыда ни перед кем не было.
– Скоты они… – прошептала Дина. – Скоты, негодяи…
– Сначала я тоже так думал… – вздохнул Минор, но не успел закончить начатой фразы.
– Сейчас, мои милые, хорошие, кабыть вы уже поскучнели, мы вас веселить начинаем! По-нашему, по-простому, по-крестьянскому! Что с нас, с голяков, много спрашивать? – дурковато воскликнул Клюев. – Давай-ка, Серега, частушечку, братец!
Золотоволосый «братец» во всю ширину развернул гармошку, белыми нежными пальцами пробежал по клавиатуре.
– Я вечор, млада во пиру-у-у была, – выписывая крендели смазными сапогами, пронзительно запел он. – Хмелен мед пила, сахар куша-а-ала! Во хмелю, млада, похвалялася не житьем-бытьем, красно-о-ой уда-алью!
Клюев выбежал ему навстречу, чуйку скинул на пол, расправил плечи под розовой рубахой:
Ой, пляска приворотная! Любовь-краса
залетная!
У Дины вдруг сильно закружилась голова. Обеими руками она вцепилась в локоть Минора и закрыла глаза.
– Вам дурно? – испуганно спросил он.
– Прошу вас, пойдемте отсюда, – сглатывая кислую слюну, прошептала она. – Мне что-то действительно дурно…
Мясоедов в наброшенной на плечи гимназической шинели курил на морозе.
– Ба! – воскликнул он. – Мы вам надоели? Куда вы спешите? Ну, что ты уставился, Ванька? Хватай свою даму и быстро – в постельку!
Минор остановился. Дина хотела плюнуть в лицо Мясоедову, но вдруг перестала видеть его: на месте Мясоедова маячило что-то красное, окровавленное, и дым папиросы шел прямо из красного.
– А дама, видать, в положении! – голосом Мясоедова сказало красное. – И кто ж тебя, люба моя, обрюхатил? Сначала сестренку твою уложили, а после, глядишь – и малышка не промах…
Закрыв собой Дину, Минор очень неловко, кулаком, стукнул Мясоедова по плечу.
– Ну, ты это брось! – ласково прошептал Мясоедов. – Ты брось это, Ванька!
И тут же Минор кубарем покатился в сугроб. Дина поняла, что Мясоедов ударил его. Маленький ледяной нарост сбоку, на сугробе, вдруг стал ярко-черным от крови.
– Ай, яй! – засмеялся Мясоедов. – Но есть, Ваня, выгода. По такой роже, какая у тебя сейчас, никто про жидовство твое не узнает. А нам с тобой, Ванька, чего еще нужно?
Дина почти не помнила, как очутилась дома. Они с Минором не стали брать извозчика, трамваи уже не ходили по позднему времени, пришлось добираться пешком. Шли быстро, закрываясь от ветра, пряча лица в воротники. Каждую минуту Минор останавливался и сплевывал на землю кровяные сгустки. Лицо его было сплошным бурым месивом.
Не дойдя несколько шагов до своего парадного, Дина остановилась.
– Спасибо вам, Ваня. Идите.
– Простите, – сипло сказал Минор.
– За что? Вы совсем ни при чем. Хотите, зайдемте? Хотя бы умоетесь.
– Да нет! – простонал он с отчаяньем. – У вас там меня напугаются!
– Ну, ладно, – чувствуя облегчение, что он сейчас уйдет, пробормотала Дина. – Но если вам плохо, то лучше зайдемте.
– Какая вы добрая! – сказал Минор, криво улыбнувшись рассеченной губой и снимая фуражку. – Прощайте!
– Прощайте! А вам далеко?
– Нет, не очень. Прощайте!
«Надо было, конечно, позвать его, – вяло подумала она, поднимаясь по лестнице и чувствуя сильный и звонкий стук сначала в одном виске, а вскоре в обоих. – Что у меня голова такая? Не болит, а как будто ее нет… Уплываю куда-то…»
Мать в шелковом синем халате выросла на пороге спальни и хотела что-то сказать. Дина заметила испуганное недоумение на ее лице и махнула рукой.
– А где ты была? – начала мать.
– Потом, мама, завтра! – закричала она сердито. – Я спать умираю хочу…
Оставшись наконец одна в своей комнате, она, не раздеваясь, нырнула под одеяло, ее колотил озноб. Ноги в нитяных чулках были ледяными, спина и живот горели. Она зажмурилась изо всех сил и постаралась заснуть, но прямо на нее, как кузнечик, выскочил из темноты Сергунька Есенин и развернул свою игрушечную гармошку.
«Он петь опять будет…» – в тоскливом ужасе подумала Дина.
Однако веселый Сергунька быстро растаял, и вместо него появились высокие остроголовые люди. Спрятавшись под одеяло, она почувствовала их жадное быстрое дыхание. Но тут же внезапно запахло мышами, и в этом домашнем знакомом запахе было что-то успокоительное, почти приятное. Голова продолжала кружиться, но мягче, и всё становилось светлее. Остроголовые люди стояли рядом с ее постелью, но она перестала бояться их и вдруг вспомнила, как прошлым летом они с мамой ходили в церковь, и там их остановила тощая старуха с «пронзительным», как сказала потом мама, лицом. Они уже уходили, но она увязалась за ними, шла сзади, несколько поодаль, и быстро, торопливо рассказывала…
– Открыла сундук, пустой был, в сарае стоял да пылился. Открыла его, гляжу: гнездышко. Совсем в уголку. И там, значит, тряпочки разные, перышки… И двое мышоночков. Махонькие такие, лапки у них розовые, ушки розовые… А глазки закрытые. Едва родились, значит, свету не видели… Лежат, как две бусинки серые, друг ко дружке прижались. И вдруг, значит, мать! Откуда она прискакала, ей-богу, не знаю! Сундук-то запёртый. И как начала она своих деточков спасать! Одного схватила, потом за второго, а первый-то вывалился. Ротик у них, у мышей, махонький, а тут двое деточек… Второго схватила, потом снова первого, второй вывалился. Она уж металась, она уж страдала! То одного – хвать! То другого – хвать! А ротик-то махонький! Потом с этим, с первым, куда-то юркнула и – нет ее! Думаю: «Ладно! Везде всё одно: что люди вам, значит, что мыши… Везде, значит, сердце-то рвется, раз детки…» Сундук не закрыла. Лежит этот, серенький, лапочки розовые, а свету еще и не видел ни разу, слепой совсем, значит, глаза-то закрыты. И жалко мне стало! Вот жалко, и всё тут. Пошла молочка принести. Накапать ему молочка, пусть полижет. Всё, может, еще поживет, может, глазки откроются. На свет на наш божий пускай тоже глянет… Вернулась, а там уже – пусто! Она, эта мышка, за ним прибежала и тоже спасла, как того. Утащила! А тут говорят…
Дина изо всех сил закричала: «Мама!» – но не услышала своего крика и догадалась, что не может кричать, что ей это всё просто кажется – на самом деле она судорожно, беззвучно разевает рот, – а в комнате страшно тихо, только слышится какое-то отдаленное, невнятное чтение, похожее на то, как дьячок читал над покойным отцом, когда они были в церкви.
«Что это он говорит? – в страхе подумала она и села на постели, стуча зубами от сотрясавшей всю ее крупной дрожи. – Откуда такие слова?»
«Господь царствует, он облечен величием, облечен Господь могуществом. Возвышают реки, Господи, возвышают реки голос свой, возвышают реки волны свои… Они погибнут, а Ты пребудешь, и все они, как риза, обветшают, и, как одежду, Ты переменишь их…» – бормотал за окном дьячок, и Дина снова вспомнила, как старуха рассказала им с мамой о мышке, вернувшейся за своим слепым мышонком, – вспомнила с такой силой, что всё это вместе – ужасный, безобразный Мясоедов, и слабый, несчастный Минор, и Сергунька Есенин, и то, что с небес валит снег, и то, что пришли незнакомые люди и дышат сейчас в темноте, над постелью, – вдруг стало не страшным, а жалким, нелепым, раз там, на свету, «возвышаются реки… а Ты пребудешь, и все они, как риза, обветшают, и, как одежду, Ты переменишь их…»