– Как вы всё это помните? – округляя черные бусинки глаз под очками, удивилась Анохина. – Ведь лет-то прошло, ой, ой, ой!
– Я каждый день помню, – прошептала больная. – Вот что вчера было, что месяц назад, что два, скажем, месяца, не помню, ничего не могу сказать – всё как в тумане. А то время помню. И запахи помню, и все даже звуки. Особенно ночью: как Илюша губами во сне чмокал, как мама подходила к Дине на цыпочках, чтобы никого не будить, а потом забывала об этом и громко хлопала дверью, как няня стонала во сне. Знаете, как старики стонут? Бессмысленно как-то, как будто их щекочут, а им уже трудно смеяться… Простите, вас Верой зовут?
– Да, Верой, – опять удивилась Анохина. – Да я же всё время тут, с вами…
– А где это – тут? – смущенно спросила Татьяна Антоновна.
– Ну как же? В больнице! Ведь вы в Первой Градской!
– Ах, да. Я ведь помню: в больнице. Меня привезли сюда. Кто, вы не знаете? Мне вдруг показалось, что мама…
У Веры Анохиной защемило сердце. Она знала, что старики не помнят самых простых вещей, связанных с сегодняшним днем, хотя отлично помнят то, что было сорок или даже пятьдесят лет назад, но она никак не ожидала этого от Лотосовой.
– Да мама-то ваша давно померла! – наивно возразила Анохина. – Мужчина какой-то привез, не молоденький…
– Илюша? – испуганно вскрикнула больная.
– Сказал, что он – внук…
– Ах, внук? – Лотосова сразу успокоилась. – Наверное, вы правы. Кому же еще?
– А что же он к вам не заходит? – спросила неотесанная, недавно из деревни, медсестра.
– Не знаю, – вздохнула Лотосова. – Не знаю, не помню. Давайте я вам лучше расскажу, как мы жили с моим Александром Сергеевичем.
– Водички хотите? – спросила Анохина. – Во рту-то небось пересохло…
* * *
Иногда Таня вдруг пугалась, что она совсем и не нужна ему. Чем больше страсти было в его отношении к ней, страсти мужской, к которой она не могла привыкнуть и на которую отзывалась с восторгом и страхом, тем спокойнее он вел себя вне стен этой маленькой комнаты, где стояла изогнутая кушетка, накрытая тем же коричневым пледом. В квартире Александра Сергеевича Веденяпина, кроме гостиной, столовой, кабинета, детской и этой вот маленькой непонятной комнаты, была еще спальня, в которой он спал ночью, но дверь в которую всякий раз оказывалась плотно закрытой, когда приходила Таня.
– Ты прячешь кого-нибудь там? – однажды неловко спросила она.
– Сказал бы тебе, что я прячу там прошлое, да слишком уж пошло звучит, – усмехнулся он.
– Но мне это больно! Мне кажется, что всё у нас временно, я часто боюсь: а вдруг ты мне снишься? Проснусь, а тебя больше нет…
– И это возможно, – спокойно ответил он, целуя ее в губы. – Любой из нас должен когда-то проснуться.
– О чем ты?
– Ты – моя любимая, – прошептал он, крепко прижимая ее к себе. – Ты знаешь, как сказано? «Не жизни жаль с томительным дыханьем. Что жизнь и смерть? А жаль того огня…»
Она испуганно и недоверчиво посмотрела на него:
– А чье это? Кто написал?
– Эх, плохо вас всё-таки учат в гимназиях! – с искренней досадой воскликнул он. – Это, радость моя, тот самый Фет, Афанасий Афанасьевич, который лечился от тоски у моего учителя, профессора Бурятина.
– Он вылечил его? – простодушно спросила Таня.
– Нет, слава богу, не вылечил. Читали бы мы тогда какую-нибудь чепуху…
– А мне его жаль, – возразила она. – Это дурно – то, что ты сейчас сказал. Для того чтобы тебе, ну, и другим тоже, достались хорошие стихи, он, бедный, должен был всю жизнь тосковать?
– Да, – твердо ответил Александр Сергеевич. – Похоже, что так. Случайного ничего не бывает. Каждому из нас суждено то, что суждено.
– Значит, если со мной или с тобой что-нибудь случится… – прижимая ладони к щекам, прошептала она. – Или ты вдруг разлюбишь меня, или еще что-то…
– Значит, так суждено. – Он сильно, как это часто случалось с ним, побледнел. – Никогда никому не завидуй. Смотри, как в природе устроено: одно дерево растет в тени, другое на солнце…
– При чем тут деревья?
– Как я люблю, когда ты вот так внимательно смотришь, стараешься что-то понять! – засмеялся он. – У тебя рот открывается, а глаза темнеют. Радость моя! – Александр Сергеевич притянул Таню к себе и снова поцеловал. – Два дерева. То, что в тени, растет медленно, света ему не хватает, и оно слабое, невзрачное. А то, что на солнце, цветет, зеленеет. Но, если солнце становится слишком сильным, а дождей долго нет, оно засыхает, сгорает, а слабое и невзрачное, которое всю жизнь было в тени, – оно-то как раз выживает, живёт себе дальше. Вот так и с людьми. Что мы знаем о жизни?
– Сашенька, – прошептала Таня, – ты не хочешь, чтобы я стала… не хочешь…
Она покраснела до слез и запнулась.
– Чтобы я женился на тебе? Нет, радость моя, не хочу.
Она отшатнулась от него.
– Обиделась, да? – И он обнял ее, притиснул к себе. – Дурочка моя маленькая! Я тебя берегу. Нельзя нам жениться.
Таня тихо заплакала.
– Тогда объясни мне: зачем я тебе? Я убегаю, вру, придумываю какие-то предлоги, и дома, наверное, давно догадываются. А кто я? Зачем я сюда прихожу? Мне перед Илюшей стыдно, ей-богу!
– Ты мне любовница, и в этом нет ничего стыдного. Я тебя люблю, и ты меня любишь. Любовницу любят сильней, чем жену. Жене больше жертвуют, это другое. А жениться нам нельзя. Уж ты мне поверь.
– Почему? – не переставая плакать, пробормотала она.
– Да так… Люблю я тебя очень сильно. Можешь не сомневаться.
Таня низко, как виноватая, опустила голову.
– Пойдем полежим, – властно сказал он. – Пойдем, моя радость, не плачь, ради бога.
* * *
– С ума я по нему сходила, – сказала больная Лотосова дежурной медсестре Вере Анохиной. – А он мне всё время как будто загадки загадывал. Один раз сказал:
– Ты – молодая, будешь жить долго, а моё существование становится похожим на отлив. Как, знаешь, на море. Когда оно спокойное, всё блестит на его поверхности, всё на ней отражается. А потом наступает отлив, и открываются камни на дне, ямы, песчаные бугры, а всё живое – рыбы, крабы и прочая живность – уходят вместе с водой.
– Красиво! – восхитилась прежде неотесанная, а теперь чуткая к словесному образу медсестра Анохина. – Ну, мне бы такое хоть раз кто сказал! У нас-то ведь просто: всё в койку да в койку!
– А этого тоже хватало, – с какой-то даже обидой перебила ее старуха Лотосова. – Мы очень любили друг друга. Телесно любили. Да, очень. Всё время.
Больная вдруг начала тяжело и прерывисто дышать. Затекшие глаза ее на очень бледном лице ярко посинели, губы стали серыми. Анохина схватила руку пациентки, нащупала пульс и тут же вскочила.
– Ах, господи! Даже не слышно! Да что же такое? Ведь только что вот говорила!
Она побежала за врачом, ото всей души желая спасти Лотосову, Татьяну Антоновну, чтобы узнать продолжение заинтересовавшей ее истории.
* * *
В результате многочисленных поражений весною и в начале лета 1916 года русское командование перебросило на юго-западный фронт значительные резервы и создало Особую армию генерала Безобразова, которая получила приказ разгромить противника в районе Ковеля и занять город. К пятнадцатому июля 4-я австро-венгерская армия фактически была разбита. Русские захватили 450 тысяч пленных и много других, столь же ценных трофеев. К августу, однако, наступление русских войск приостановилось. Несмотря на то что каждому солдату было ясно, что его героические действия привели к полуторамиллионным человеческим потерям во вражеской армии, а с точки зрения военного искусства, брусиловский прорыв выявил совершенно новую, неведомую прежде форму военного прорыва, основное открытие которого состояло в том, что оборона прорывается одновременно на нескольких участках фронта, а не на каком-то одном, как это делалось раньше, – несмотря на всё это, личный состав русской армии чувствовал всё большую и большую усталость.
Человека, конечно, всегда можно очень сильно наказать. Ребенка так не накажешь, как взрослого, а тем более старого человека. У ребенка что отнимешь? Ну, игрушку, ну, конфетку, выпороть можно было в прежние, глухие, невежественные времена, запереть в темной комнате. Что еще? Ей-богу, фантазии даже не хватит. Другое дело – взрослый! Ведь тут сколько сразу: и дыба, и кол, и распять, и повесить, в смоле извалять да поджечь, которые шустрые – сразу кастрировать, а если жена неверна, так ее, подколодную, в землю – живую, живую! А то не почувствует!
Короче, всего очень много, на все просто вкусы.
Василий Веденяпин чувствовал себя не просто взрослым, теперь он всё чаще чувствовал себя старым человеком. Он очень устал. После Арины у него много было женщин – и были полячки, и были румынки. Одна немолодая, очень красивая и нежная полячка вдруг так напомнила ему маму, что он испугался и сразу же бросил ее.