Я распахнул дверь. С порога ванной увидел маму в гостиной, у телефона. Она разговаривала, низко опустив голову, – как будто с половицами беседовала.
– … Значит, в десять. Да, знаю. Я блондинка, буду читать книгу… книгу по физике… Да, по физике… «Нестабильность и хаос в системах…»
– Сан-Техник! – завопил Гном у меня за спиной. Эту мысль ему подсказал трон, на котором он восседал.
Тут и мама меня заметила. Крик ее явно напугал – она взглянула на меня глубоко запавшими глазами.
Я прикрыл дверь и опять залез в ванну.
Снова погрузившись, я смог разыграть историю вновь и опять дошел только до битвы Супера с Ультрой. И снова недотерпел до развязки. И, если память меня не обманывает, так никогда и не узнал, чем кончилось дело.
61. Об искусстве готовить миланесы
Хорошие миланесы приготовить нелегко. Таков уж закон простых вещей – чем незамысловатее задача, тем сложнее управиться с ней на «отлично». Не верите? Поглядите на нашу маму.
Мама все делала неправильно. Начнем с того, что она не очищала мясо от сухожилий и жира, а значит, на огне оно безобразно скукоживалось (миланесы «Квазимодо», коронное блюдо нашей мамы) и прожаривалось неравномерно: часть миланесы подгорала, другая же оставалась сырой. Мама не просеивала панировочные сухари через сито, чтобы крошки были более-менее одинаковыми по размеру, поэтому ее миланесы напоминали причудливые нагромождения камней. В самый неожиданный момент тебе на зуб попадался обломок яичной скорлупы – так аккуратно мама разбивала яйца.
– Мясо надо отбить, так вкуснее, – говорил я, торопливо копаясь в ящике со столовыми приборами. Где-то здесь мне попадался на глаза деревянный молоток, специально для этого предназначенный.
Мама недоверчиво покосилась на меня, но мешать не стала. Она была занята – пыталась управиться со сковородкой, маслом и включенной горелкой. На кухне мама была максималисткой – не признавала ничего умеренного или слабого. Любые блюда готовила на самом сильном огне.
Я взял разделочную доску и принялся за дело. Мясо нужно отбивать, пока оно не станет нежным, – иначе, попытавшись разрезать миланесу, обнаружишь под сухарной корочкой подметку от башмака.
Бам… бам… бам…
– А яйца взболтай с бульоном, так лучше, – сказал я, продолжая отбивать мясо, – чтобы вкус был насыщенный.
– Зачем ты ее бьешь? – завопил Гном. Он сидел на кухонной колонке, завернутый в огромное белое полотенце, – вылитый Шалтай-Болтай. – Не видишь – миланеса уже умерла!
– И давно ты все это знаешь? – заинтригованно спросила мама. – Доньи Петроны насмотрелся?
Гном захихикал. Донья Петрона, толстая сеньора со скрюченными пальцами, вела по телевидению кулинарные программы. Прямо в студии и готовила. Поваренком при ней была девушка Хуанита. Донья Петрона очень смешно выговаривала слова – не «Хуанита», например, а «Ху-а-ни-та», с одинаковым ударением на всех гласных.
– Мне мама Бертуччо показала.
– А-а.
– А что? У Бертуччо мама – гений!
– Интересные у тебя представления о гениальности. Аристотель, Галилей, Эйнштейн и мама Бертуччо!
– У тебя масло горит.
Мама метнулась к плите и бухнула первую миланесу на сковородку. Взметнулась туча искр – прямо ад какой-то, а не кухня!
– Эта толстая тетка, которая сидит сложа руки, – гений? – не унималась мама. Я уязвил ее гордость.
– Во-первых, она не толстая. Она худая. А во-вторых, она сложа руки не сидит. Например, помогает Бертуччо делать домашку.
– С какой стати я тебе буду помогать, если ты и сам отлично справляешься? У меня сын очень смышленый.
– И встречает Бертуччо, когда он возвращается из школы.
– А ты придешь – и сразу к телевизору, и на меня ноль внимания. Тебя спрашиваешь, как день прошел, а ты всегда одно и то же отвечаешь: «Хорошо». Зачем я тебе дома?
– Подгорает.
– Ой!
Поздно. Из миланесы «Квазимодо» получилась миланеса «Лондон после Великого Пожара».
Пользуясь тем, что мама зазевалась – грустно уставилась на свое неудачное произведение, я убавил огонь.
– Ты сумеешь дожарить? – спросила мама. – А то мне надо уехать.
Я был готов к такому повороту событий: подслушанный телефонный разговор не прошел мимо моего внимания, и я решил дать маме бой:
– Как это «уехать»?
– Мне надо.
– Куда?
– По работе.
– Какая работа? Тебя же выгнали!
– Из лаборатории выгнали. Но это не значит, что у меня нет других дел.
– Каких дел?
– Таких. Сам понимаешь.
– И что, эти дела важнее нас?
(Я был готов на все.)
– Вы для меня – самое важное дело.
– Тогда останься дома.
– Не могу.
– Ну хоть разик, хоть сегодня, мам. В другой день съездишь!
Мама сняла сковородку с огня и положила мне руки на плечи. Заглянула в глаза (ее лицо было близко-близко, еще немного – и получился бы эскимосский поцелуй, это когда трутся носами) и испепелила меня Обезоруживающей Улыбкой:
– Не смей меня просить, чтобы я поступала некрасиво. Ни при каких обстоятельствах.
Один – ноль в мамину пользу.
Миланесы у меня получились вкуснющие – просто таяли во рту. Папа с Лукасом расхваливали меня на все лады: наконец-то им удалось отдохнуть от традиционной маминой стряпни – безвкусных кушаний, принадлежащих к царству минералов. Не помню, сколько штук я съел, но, видимо, много – живот разболелся, а потом даже стошнило.
Когда я ложился спать, мама еще не вернулась.
Приехала она нескоро, но папа с Лукасом ее дождались. «Кордоны на шоссе», – донесся до меня мамин голос. Потом папа сказал ей, что меня вырвало, и через мгновение дверь нашей спальни распахнулась.
Я прикинулся спящим, но маме было все равно. Она заговорила со мной так, будто знала, что я ломаю комедию – а ведь я очень старался: глаза закрыл, не шевелился, дышал глубоко, словом, ничем себя не выдавал. Очевидно, она боялась разбудить Гнома, потому что стала шептать мне на ухо – теплое дыхание в раковинке моего левого уха, как сейчас помню; она говорила: не волнуйся, все будет хорошо, я всегда буду здесь (в смысле «рядом с тобой» или «у тебя в ухе»?), я тебя очень люблю, ты – самый удачный эксперимент в моей научной карьере. И еще говорила, что ей ничуть не стыдно говорить мне такие глупости, и капать слюной мне в ухо не стыдно, и даже не стыдно – ну и ну! – вести себя как мама Бертуччо.
И тут, наверно, она все-таки просекла, что я не сплю, – потому что я улыбнулся.
Никто, кроме нашей мамы – ведь ее красноречие подкреплялось не только убедительностью рассуждений, но и, в не меньшей мере, врожденным магическим даром (отдельные мудрецы называют этот дар женским очарованием), – итак, никто, кроме нашей мамы, не смог бы убедить папу поехать на дедушкин день рождения. От начала времен – или, по крайней мере, с тех пор, как время началось для меня – папа с дедушкой ладили не больше, чем кошка с собакой.
Это вечное состояние войны было для них обычным стилем общения. Точно дуэлянты у Конрада, символизирующие нечто неизменное в подверженном переменам мире, папа с дедушкой кидались друг на друга везде, где бы ни встречались: на семейном празднике или просто в гостях, за рождественским ужином или на крестинах. Это было непреложно, как священный ритуал. Правда, бабушка уверяла, что так было не всегда, но мы с мамой лишь скептически переглядывались. Вообразить этих двоих мужчин мирно беседующими друг с другом – все равно что вернуться к временам Эдема до грехопадения: уверен, что последний раз папа с дедушкой пришли к согласию незадолго до того, как Адам попросил кусок торта, а Ева отозвалась: «Милый, а фруктов на десерт не хочешь? Они полезнее!»
Стоило папе с дедушкой затронуть какую-нибудь взрывоопасную тему – и пошло-поехало! А взрывоопасных тем хватало. Например, наша машина. Дедушка называл «ситроен» детской коляской с мотором. Это смертельно уязвляло папу – видимо, из-за его атавистической склонности защищать всех сирых и обездоленных… Или радости сельской жизни. Как только дедушка заводил речь об урожае, об отелившихся коровах, о новом удобрении, которое решил опробовать, папа прерывал его на полуслове и менял тему, но дедушка все равно задавал вопрос, ради которого весь разговор и был затеян, вопрос, без которого обойтись не мог: «На ферму не собираешься вернуться?» Папа с досадой давал дежурный ответ, точнее, один из двух дежурных ответов: один был для приличного общества, а в другом фигурировало слово «говно».
Но самой болезненной для них всегда была тема родной страны. Они не спорили, пожалуй, только о ее названии и цветах национального флага. В остальном же каждый гнул свою линию, каждый отстаивал свой взгляд на армию, цензуру, экономическое положение, похищения, бомбы, газеты, репрессии, нефть, меж тем как бабушка вздыхала, а мама брала на себя роль третейского судьи и поддерживала папу, но очень осторожно, – надо было дать дедушке выговориться, а то вообще черт знает что начнется. На меня эти споры нагоняли ужасную скуку. Обобщая, можно было свести все к тому, что дедушка терпеть не мог перонистов, а папа некоторым из них симпатизировал – не Лопесу Реге, конечно, и не Исабелите, и не Ластири, который постоянно менял галстуки. Папа недолюбливал и большинство синдикалистов – например, Касильдо Эрреру, который накануне переворота удрал за границу и объявил: «Я взял самоотвод». Тем не менее папа обзывал дедушку гориллой (такую кличку дали антиперонистам), но тут вскидывался Гном: «Неправда! Дедушка – сеньор!», а папа, поддразнивая его, говорил: «Дедушка – горилла почище Магилы» (был такой мультик про обезьяну в подтяжках). За папиной спиной Гном частенько изображал перед дедушкой обезьяну, а тот ему аплодировал, не понимая ни подтекста пантомимы, ни, тем более, отчего при приближении отца внук мгновенно прекращает игру.