Битвин сцепил на столе руки, втиснул короткие пальцы меж пальцев, в упор глядя из-под лохматых бровей на Дроздова мудрым взором прошедшего через все хитроумные изыски человека.
— Кто знает, Игорь Мстиславович, что есть изнанка вечности на земле? — заговорил он размеренно. — Не запрограммированное ли разрушение? Весьма сомневаюсь, что можно изменить человеческую природу, коли ее идеал — комфорт, тепло, свет, легкая… бездумная жизнь. Кайф в раю удовольствий. Верно ведь?
— Вы сказали — бездумная? Вы уверены в этом?
— Абсолютно. И — бесповоротно. — Битвин сцепленные в двойной кулак пальцы придавил к столу. — Мы никак не можем поверить в то, во что надо давненько поверить. Правда — жестокая вещь! Мало кто думает, что будет завтра. Технократы кричат экологам: «Не пугайте нас и не внушайте людям, что без красоты земной шар круглая пустыня, трупное гниение. На наш век хватит!» А уж отечественный обыватель родимый относится к природе как к месту воскресного безделья. Как к месту для выпивки на загородном воздухе. А кормилица наша чахнет, из труженицы превращается во вдову-дачницу. Верно ведь? Во всех нас сидит проклятый гедонизм — тяга к развлечению, желание понежить свои телеса в хороших костюмах, мягких креслах, теплых домах. Поэтому — рыцари практицизма богаты миллиардами и мощны необыкновенно! Ибо — обещают прогресс, удобства и изобилие, как за океаном… Процветания нет, но им верят. В этом весь нонсенс и трагизм. А другой выход — где? Так или иначе — накормить и обогреть надо…
И Битвин снова опустил туго сцепленные пальцы с чистоплотными ногтями на край стола, точно на отшлифованную наковальню, и продолжал своим веским голосом, кругло слова отпечатывая:
— При всем том все наши гидростроительства потеряли душу. Прошу быть снисходительным к невежливым определениям, здесь я уже не чиновник, а ученый. Как только мы окончательно предадим и продадим землю, весь прогресс завоняет гнилью. Как гигантский мусорный ящик! Радужного впереди мало… Может, его вовсе нет.
Он сердито расцепил пальцы, с требовательным гостеприимством спросил:
— Почему чай не пьете? Сидите всезнающей невестой и слушаете меня с недоверчивым видом.
— Разрешите я закурю.
Дроздов, внимательно-сдержанный, не притрагиваясь к чаю, все разминал сигарету над пепельницей и, слушая Битвина, догадываясь о причинах его откровенности, всегда обезоруживающей, думал в эти минуты о том, что «якобинец» Тарутин, не колеблясь, подписался бы под всей этой безвыходной исповедью доктора технических наук Битвина. Но, полный жизненной энергии, умеющий принимать административные решения, Сергей Сергеевич, в течение десяти лет занимая свою высокую должность, с данным ему влиянием почему-то не вступал ни в один серьезный конфликт ни с академией, ни с Гидроцентром, ни с Государственной экспертной комиссией, через которую проходили все проекты, заряженные запрограммированной разрушительной силой.
— Я не согласен с вами, — сказал Дроздов, закуривая. — Суть дела не в проклятых гедонистах. Для этого, Сергей Сергеевич, у нас нет возможностей и средств. Просто мы оказались в сетях ложных проектов и мифических планов.
— Не все! — протестующе рассек воздух ребром ладони Битвин. — Позвольте мне тоже не согласиться! Вас лично, Игорь Мстиславович, я не осмелился бы упрекнуть в неверности науке. Есть разница между истинным и достоверным. Я не скажу, что вы были со знаменем на баррикадах в борьбе против ведомств. Но в институте вы занимали сдерживающую позицию. Отлично понимаю, что вы не часто оказывались рядом с покойным Григорьевым и его учеником Чернышовым. Должен сказать, слабости того и другого я знаю. Знаю досконально! Академик Григорьев, весьма понятно, жил за счет традиции своего большого авторитета и за счет дворянской, так сказать, интеллигентности. Чернышов — за счет чего или кого намерен жить? — Битвин облокотился на стол, навесил над столом бритую голову, погружаясь в состояние сожалеющего размышления. — Милый, сентиментальный, безвольный человек, ученик, так сказать, Христа и добра, — продолжал он. — Но хоть убейте — не представляю его во главе института! Заместитель — да, но… Вы можете вообразить Георгия Евгеньевича директором вашего головного института, от которого многое и многое зависит?
— Могу. И реально, — сказал Дроздов с некоторым напряжением. — Георгий Евгеньевич хорошо воспитан, уступчив, покладист. С таким легко жить, Сергей Сергеевич.
— Иронизируете, Игорь Мстиславович, — и Битвин обаятельно поблестел молодыми зубами и вновь заговорил с видом неподдельной серьезности: — В конце концов, простите за прямоту: меня мало интересует характер Чернышова. Интересуете меня вы, Игорь Мстиславович. Как, должно быть, вы догадываетесь. Но-о… ничего я в данную минуту от вас не требую. Ни «да», ни «нет». Подумайте дня два-три… И позвоните…
Битвин не досказал, о чем следует позвонить, но покрутил пальцем в воздухе, будто набирая номер телефона; синевато-стальные глаза его, высвеченные сейчас солнцем из окна, были непогрешимо ясны, только в середине их неподвижными дробинками чернели зрачки и чем-то портили чистоту острого взгляда.
— О чем я должен подумать? — спросил Дроздов, уже сознавая, что вот в этом, недосказанном, самое главное, что может сделать его жизнь особо зависимой, но в следующую секунду нечто темное, вязкое, как всасывающая воронка, повернуло его от первого ответа, и он в мучительной раздвоенности, неизменно гибельной в конце концов, сказал вполголоса: — Вы не договорили, Сергей Сергеевич, о чем я должен подумать…
— Верю, что вы поймете меня так, как надо, — стремительно заговорил Битвин. — Целесообразно со всех точек зрения, если бы вы позволили мне рекомендовать вас на место Григорьева. В данном случае это даже не ваше личное дело. Общее. Мы не в силах наложить на проекты вето. Бесповоротный запрет. Но Институт экологических проблем может вмешательством точных научных обоснований и предупреждений задержать, хотя бы оттянуть реализацию прожектёрских проектов. Насколько я знаю, у вас есть благоразумие и нет раздражающего экстремизма.
Битвин быстро встал, и следом с облегчением поднялся Дроздов и, опережая улыбку Сергея Сергеевича, завершающую встречу, положил вытянутую из портфеля желтую папку на стол. Сказал:
— Это заключения по Чилимской ГЭС. Материалы некий срок лежали у Григорьева. Подозреваю, что их знают в академии. Хорошо было бы, чтобы эти заключения были известны и на самом верху. К сожалению, проектанты вводят правительство в заблуждение.
— Именно, — подтвердил четким голосом Битвин и зорко глянул на корешок папки. — Прочитаю. А вы подумайте… — Его пытливые, стального цвета глаза опять стали простодушно ясными. — О нашем с вами сегодняшнем разговоре.
При его малом росте у него была чрезвычайно сильная рука, сверх меры порывисто и плотно, как тисками, охватившая на прощание руку Дроздова, и, уже выйдя от Битвина в безлюдный коридор, пахнущий синтетикой, и опускаясь на первый этаж в бесшумном лифте, он ощущал это неумеренное заковывающее рукопожатие.
«Он хотел, по-видимому, произвести впечатление человека мужественного и простого нрава. Но глаза… как меняются глаза. Какие у него отношения с Козиным? — пытался в лифте осознать Дроздов, что произошло и что может произойти вскоре, когда он скажет «да» и переступит границу своей относительной независимости. — У меня такое чувство, что я в каком-то всасывающем заговоре вместе с Тарутиным, а сейчас с Битвиным, людьми, совершенно исключающими друг друга. Так заговор против кого? Против мощнейших министерств? Академии наук? Заговор трех против узаконенной машины?..»
Еще в неясности предположений после встречи с заведующим отделом науки Дроздов почувствовал, как лифт в мягкой плавности остановился на первом этаже и обеззвученно разъехались двери. Он вышел в вестибюль, наискось разлинованный солнечными полосами осеннего дня, и здесь, в коридоре, с неким даже мистическим ошеломлением («телепатия, телепатия!») увидел академика Козина, о котором мельком подумал в лифте. Филимон Ильич, безукоризненно прямой (ни намека в рослой фигуре на сутулость возраста), в длинном пиджаке, шел к площадке лифтов, по-молодому озорно помахивая «дипломатом», сверкающим никелированными замочками, ухоженная бородка, подобно запятой, чуть задрана кверху, в узких меж красноватых век глазах, по обыкновению, отражался неколебимый успех, неприкасаемость признанного патриарха науки. И Дроздов, вспомнив его злобно перекошенное лицо на вечере у Чернышова, решил про себя: «В старике какая-то самонадеянность дьявола».
При виде Дроздова академик приветственно расставил руки, утверждая этим жестом символические объятия, открытые для собрата по науке, его трескучий голос загремел на весь коридор: