Слева от кухни была горенка с деревянной кроватью, жестким узеньким диваном и маленьким столом перед стенным зеркалом. На кровати спала бабушка, а дети — на полу на соломенном матраце, все под одним одеялом. Мне как гостю стелили на диване.
В раннем детстве я боялся грозы и ночами всегда просыпался в ненастье от раскатов грома. Вспыхивали молнии, за окном шумел, плескался дождик. Однажды в такую ночь я заревел с перепугу. Бабушка, сойдя с кровати, стала меня успокаивать:
— Спи, не бойся. Гроза тебя не тронет.
Я услышал, что на улице по дороге кто-то едет на телеге и играет на гармонике. От этой музыки я окончательно успокоился: «Раз люди едут и на гармошке играют, значит, и мне нечего бояться».
Потом я узнал, что ехали ночью со свадьбы подвыпившие соседи.
Дверь из кухни вела в тёмные сени, где была еще одна узкая дверь в чулан со съестными припасами. Из этих же сеней деревянная лестница вела на второй этаж. Там было четыре комнаты, и все они пустовали. Я часто поднимался туда и смотрел в окна на реку, на мост и на монастырь, который находился на том берегу напротив нашего дома. Белокаменные стены и башенки монастыря отражались в спокойной воде Чурьеги.
Когда я стал постарше — лет четырнадцати-пятнадцати, то спал на втором этаже в чистой «белой» горнице на полу, на соломенном матраце и уже ничего не боялся. Горница была уютная, весёлая, светлая, и вид из неё на реку и на монастырь очень привлекал.
Вечерами парни и девушки гуляли в нашем конце Погоста с гармоникой и частенько танцевали кадриль на мосту. Я в это время обычно сидел у открытого окна и всё видел сверху.
Разнаряженные девушки, как и в Каргополе, ходили по улице дружным рядком, взявшись под руки, и пели:
Снежки пали, снежки пали,
Пали и растаяли.
Всех хорошеньких забрали,
Шантрапу оставили…
Это — по поводу прошедшего призыва в армию. «Шантрапой» пренебрежительно называли парней, почему-либо оказавшихся непригодными к военной службе.
Обычно запевала сначала одна, особенно голосистая девушка:
Эх, залётка, где ты, где ты?
Ты приди на пять минут!
Другие подхватывали дружно, хором:
Успокой мое сердечушко,
Скажи чего-нибудь!
«Залёткой» называли приезжего парня, который понравился кому-либо из девчат. Приехал, «залетел», недолго побыл, растревожил девичье сердечко и уехал — «улетел».
Солнце скрылось за избами, чистое небо на закате стало золотистым. Начинались сумерки. Ветер, утихая, лениво шевелил ветки берёз. На перекате шумела речка. Снова внизу, под окном, чинно проходили девчата, за ними — тоже рядком — парни с гармоникой. Гармонист сыпал переборами. Девушки пели:
Меня милый провожал,
Гармонь на лямочке держал.
До крылечка проводил —
Заиграл, пошёл один.
Мой-то дролечка в Архангельске,
В далёкой стороне.
Часто письма присылает
Не родителям, а мне.
Прошли в одну сторону, повернули обратно. В перерывах между пением слышались весёлый, бойкий говорок, смех, шуточки. Были и частушки шутливые:
Шла машина полным ходом,
Вдруг остановилася…
В котором дролечка вагоне —
Ось переломилася…
Прошли в один конец, опять повернули обратно и снова частушки:
Ягодиночка зачёсывает
Набок волоса.
Прикрывает свои карие
Лукавые глаза.
Вот опять и заиграли
Пальчики ученые.
Вот опять и заморгали
Глазки завлеченные.
* * *
Часто я уходил один в поле, в лес. Когда начинала; созревать рожь, выбирал укромное место, осторожно раздвигая стебли хлебов, заходил в них и трогал тугие колосья. Рожь на ветру шумела, колоски, свешиваясь вниз, тихо покачивались из стороны в сторону.
Хорошо было в поле по утрам. Солнце еще только всходило, как бы выпутывалось изо ржи. От него во все стороны разливались волны света и тепла. На листьях подорожника, на мелких сердцевидных чешуйках пастушьей сумки, на колосьях жемчужинками сверкали росинки.
Я шёл по тропинке. Она была не такая, как днём, не сухая и жесткая, а мягкая и чуть влажная. К подошвам ботинок льнула мягкая, слегка подмоченная росой пыль.
* * *
В деревне вдоль улицы росли берёзы. Они были уже старые, кора на них потрескалась, в трещинки набивалась дорожная пыль. А в лесу среди приземистых ёлушек стояла молодая берёзка. Ствол у нее прямой, очень белый и чистый, такой, что от него, казалось, в лесу посветлело. Листья на березке мягкие, шелковистые, сверху лоснящиеся, а с-под низу словно подбиты легким пушком. Под ударами ветра берёза как бы раскланивалась. Ели вокруг неё расступились, чтобы все могли любоваться берёзкой, пока не пришел крестьянин с топором и не срубил её, чтобы сделать оглоблю для тарантаса или полоз для саней…
* * *
Летом в страду семья ужинала поздно, в сумерках. Чай пили с топлёным в русской печи молоком с пенками.
Поужинав, я выходил из-за стола и садился у открытого окна. На улице опять шло гулянье. На мосту отплясывали кадриль, дробно стуча по деревянному настилу каблуками. Заливалась гармоника-венка, и голоса у неё были звонкие, рассыпчатые. Девушки снова ходили по улице с частушками. Весёлые, жизнерадостные, они были разодеты в старинные сарафаны и кофты. Среди них я приметил и нашу Варю. Она — в красном сарафане с синими каймами по низу, в зелёного цвета атласной кофточке. Темно-каштановые волосы заплетены в косу, сбегающую вниз по спине и скрепленную лентой на кончике.
Девушки шли в ногу, тесным, дружным рядком. Вот они замедлили шаг, дружно колыхнулись, и опять над притихшей деревней взвилась частушка:
Что-то, что-то не поётся,
Что-то петь не хочется.
Наверно, старая любовь
Обратно не воротится.
Домочадцы уже укладывались спать. За столом возле самовара осталась Татьяна. Она подремывала, голова ее клонилась все ниже, и в полусне Татьяна коснулась однажды лбом не остывшего еще самовара. Сонливость мигом улетучилась, и Татьяна принялась мыть чашки. Она работала весь день на покосе и очень устала. Бабушка в тот день прихворнула и не хозяйничала на кухне. Вечером она сошла с кровати и села на лавку рядом со мной.
За рекой над сосновой рощей взошла яркая полная луна и залила окрестности бледно-голубым светом. От неё трепетными серебрушками заиграла на перекате вода в реке, и от изб на пыльную сухую дорогу легли глубокие тени.
Я вспомнил, что дед говорил: «У луны свет чужой, она «крадёт» его у солнца». Я поглядел на луну и, заметив на ней какие-то темные пятна, спросил бабушку, отчего они.
Бабушка ответила:
— Это не пятна. Это — Каин и Авель. Каин убил Авеля и сидит там, на луне, а бедный Авель лежит у его ног мертвёхонёк.
Я пытался разглядеть, где Каин, а где Авель, но ничего не было видно, кроме расплывчатых тёмных пятен.
— Кто такой Каин? — спросил я.
— Каин — это изверг, злой человек. Авель — его брат, хороший, добрый. Каину не нравилось, что брат у него такой добрый и хороший, он и стукнул его по голове и убил. Бог покарал Каина — отправил его на луну. Там он и сидит возле убитого брата и дрожит отхолода.
Ночью мне снилось, как Каин убивает Авеля, а потом косматый, нелюдимый сидит на луне, кутаясь в лохмотья, а рядом лежит мёртвый Авель. Наверное, я кричал во сне, потому что, очнувшись, почувствовал на лбу теплую бабушкину руку. Она склонилась надо мной и сказала:
— Спи, спи, дружок. Неужто худое приснилось? Успокойся, чадушко.
* * *
Взрослые весь день были на работе в поле, дома оставались только дети. Сестры — двойняшки Паня и Шура играли на улице возле дома, мы с братом Алексеем ловили удочками на реке ленивых пескарей и возвращались домой только к вечеру, к приходу овец.
Каждая семья тогда держала помногу овец. У нас было шесть ярок и баран.
Солнце клонилось к закату. Мы сидели возле дома на скамье и поджидали овечье стадо. И вот оно показалось на дороге — большое, шумное, топотливое. Улица наполнилась блеяньем, стадо шло быстро, в облаке пыли. Сестренки, завидя его, истошно завопили: «Овцы бежа-а-ат!».
Мы сорвались с места и с кусочками хлеба в руках помчались встречать овец. Их надо было привести домой и запереть во двор, иначе они разбегутся по проулкам — не сразу потом соберёшь.
Со всех сторон слышалось это: «Овци бежа-а-ат!» — словно кличи воинственных индейцев, и отовсюду к стаду спешили дети, старики, старухи с кусочками хлеба. Наша старшая сестра Мария подбежала к барану Борьке и стала его подманивать хлебом, повторяя «Чиги-чиги-чиги!» Чёрный круторогий баран, послушно потянувшись за хлебом в Машиной руке, пошёл за ней к дому, а за ним и все наши овечки. Дверь во двор была уже открыта, овцы вбежали в него, Алексей тотчас закрыл ворота.