Загнав овец, вздохнули облегченно: дело сделано.
Но бывало и так, что, увлёкшись своими занятиями, дети опаздывали к приходу стада, овцы разбегались по всему концу Погоста, пощипывая мелконькую травку в проулках, и хозяева долго собирали их.
Стадо пригонял с поскотины овечий пастух. Он быстро шагал сбоку стада с длинным черёмуховым посохом в руке. На боку у него висела холщовая сумка. Высокий, поджарый, остроглазый, он пользовался в селе всеобщим уважением.
Он кормился, как было принято, «по дворам» — сегодня в одной избе, завтра в другой. Когда приходила очередь кормить пастуха нашей бабушке, она с утра готовила для него самую вкусную и сытную пищу: наваристые щи, блины, сливки, яйца, ягоды, грибы, чай покрепче с пирогами и калитками. Всё — для овечьего пастуха. Точно так же кормили и коровьего «пастыря».
Пригнав стадо, пастух входил в избу, здоровался и спрашивал: «Как здоровье, хозяюшка?»
— Всё здорово, слава богу! — отвечала бабушка и, подавая ему чистый утиральник, приглашала за стол:
— Милости просим!
— Спасибо, хозяюшка, — отвечал пастух.
Он молча садился за стол и принимался за еду. Обедал и ужинал сразу — за весь день. На поскотине он питался всухомятку. Бабушка с готовностью сменяла на столе одно блюдо другим. Поев, пастух благодарил хозяйку и, попрощавшись, уходил.
Пастуха всегда принимали с почётом, как самого дорогого гостя — ведь он следил на пастбище за скотиной, чтобы овцы или коровы были сыты, чтобы их не задрали волки и чтобы они не потерялись в лесу.
По традиции пастухи не брились все лето. Начинали пасти скот безбородыми, а к осени у них вырастали густые бородищи. Была примета: если пастух начнет бриться, значит, со стадом может случиться что-то недоброе.
* * *
В жаркие дни дети купались на реке по много раз и подолгу не вылезали из воды — до зубной дроби, до посинения кожи. Однажды во время купанья мне в уши попало изрядно воды, и как я ни прыгал на одной ноге, склонив голову набок, она не выливалась. Прошел час-другой — уши по-прежнему наглухо заложены. Кто-то из ребят посоветовал сходить к фельдшеру: «Он мигом тебе «отворит» уши». Я пошел на медпункт.
Медпункт находился неподалёку от церкви на втором этаже деревянного дома с расписными ставеньками. Я поднялся по лестнице и вошёл в небольшую комнату. У стены стояли стеклянные шкафы с разными лекарствами в банках и пузырьках. У окна — стол под белой скатертью, на нем чернильница и толстая тетрадь. За столом сидел плотный пожилой бритоголовый человек добродушного вида. Это и был сам фельдшер Мартин Феликсович Хачинский, обрусевший поляк. Как он оказался в нашей деревне — мне было неведомо, но все говорили, что Хачинский — добрый человек и своё дело знает.
Фельдшер вышел из-за стола и спросил:
— Ну, что болит, мальчик?
Я объяснил, зачем пришел. Мартин Феликсович улыбнулся, слегка пожурил меня за неумеренное купанье и велел сесть на табурет. Голос фельдшера слышался глухо — уши у меня будто заложены ватой.
— Дело серьезное, — сказал фельдшер. — Но ничего, медицина — тоже великое дело!
Он взял большую резиновую грушу-спринцовку с костяным наконечником и велел мне закрыть пальцем левую ноздрю. В правую вставил наконечник груши и нажал на неё. В ухе у меня хлопнуло, из него потекла тёплая жидкая водица. Ту же процедуру он проделал и с левой ноздрёй, «открыв» мне левое ухо. Я обрадовался и вскочил с табурета.
— Теперь слышишь? — спросил фельдшер.
— Слышу!
Поблагодарив фельдшера, я бегом пустился по лестнице.
— Купаться надо в меру! — крикнул мне вдогонку Мартин Феликсович.
Хачинского очень уважала наша бабушка. Для нее он был непререкаемым авторитетом. Когда она болела, то обращалась к нему. Мартин Феликсович давал ей порошки, пилюли, капельки. Придя от фельдшера, бабушка клала лекарства в большую жестяную банку из-под монпансье, ставила ее высоко на полку, чтобы дети не могли до нее дотянуться, а сама лечилась по-своему, травами.
Я не мог понять, почему бабушка, ценя фельдшера, и частенько обращаясь к нему, не употребляет его лекарств. Я спросил об этом.
— Пилюли да капельки про запас, — ответила бабушка. — Сперва полечусь травкой. Травка не поможет, тогда уж примусь за лекарства.
Она варила в горшке настои трав и не только пользовалась ими сама, но и лечила других членов семьи. Вероятно, травка помогала, потому что домочадцы, отведав её, быстро поправлялись.
Часто бабушка, управившись по хозяйству, уходила в лес или в луга и возвращалась оттуда с грибами, ягодами, и непременно с пучками трав. Их она сушила на повети, а потом складывала в плетёный короб с крышкой.
Бабушка говорила мне, что в низинных болотистых местах растет трава, запах которой любит рыба. Она показала мне эту травку, название которой я теперь уже не помню, и велела натирать ею леску удочки. Я последовал совету бабушки, но рыба почему-то «не шла» на травку и клевала неважно, за исключением пескарей, которые охотно брали червяка в любое время дня и даже ночью.
Рассказывали, что Хачинский был сослан сюда на Север из Польши за участие в революционном движении. Он приехал сюда еще молодым, с красавицей Юлькой, женой, да так и остался в Ошевенске. В то время, когда я приходил «открывать» уши, Хачинскому, как и его жене, было уже за пятьдесят лет. «Красавица Юлька» ходила по медпункту тоже в халате и белой шапочке, переваливаясь утицей. Она очень располнела, но глаза у нее горели, как яркие ночные звезды. Мартин Феликсович, как говорили старухи, был «без ума от этих глаз».
Бабушка знала много пословиц и поговорок и частенько пересыпала ими свою речь.
— Как в Евдокии курочка на улочке воды напьется, так в егорьев день барашек травы наестся.
И поясняла:
— День святой Евдокии — первого марта по старому стилю, ну а егорьев день — 23 апреля.
— В апреле еще травы нет на улице, — возразил я.
— По новому стилю — это уже май. А в мае травка по лужку проклюнется и в рост пойдёт, — поясняла бабушка.
Потом я услышал от нее и такую примету:
— До ильина дни в цветах много сладкого соку. Пчелкам — удовольствие, косарям — раздолье. А после ильина дни не жди ни мёду, ни хорошего сенца. А ильин день по старому стилю 20 июля. Запомни, внучек!
Когда она разговаривала с соседками на улице, сидя на брёвнах, можно было услышать такое:
— Чужая жена — лебедушка, а своя — полынь горькая.
— В чужую жену чёрт кладёт ложку мёда.
— И не говори, девонька! — обращалась бабушка к соседке.
А «девоньке» уж лет под семьдесят. Вот тебе и «деушки-баушки»…
* * *
В субботние вечера мы всегда поджидали возвращения косарей из лесных пожен. В те годы там косили вручную. Колхоз еще недавно организовался, машин почти не было, да и обрабатывать лесные луга даже конными косилками было неудобно — везде кочки, болотца. Потому и косили вручную.
Косари уходили на пожни на всю неделю и работали там, ночуя в сенокосных избушках. Возвращались по субботам домой отдохнуть, помыться в бане, а в понедельник — снова шли или ехали на покосы.
Шли они домой обычно пешком с берестяными кошелями за спинами. Из кошелей всегда торчали «дудки» — лесная трава с мясистыми стеблями. Для детей эти «дудки» были лакомством, и потому они всегда поджидали косарей не столько из стремления повидаться с ними, сколько из-за этих «дудок».
Косари проходили по мосту усталые, загорелые, но весёлые и жизнерадостные. Завидя ребятишек, скидывали с плеч свои кошели с дудками и звали:
— А ну, ребятня, угощайся!
Всех оделяли лесным даром.
Потом косари мылись в банях на берегу Чурьеги. Парились азартно, отчаянно, «до седьмого пота», а потом нагими выбегали из бани и бросались в реку здоровые, краснотелые. Долго плавали в прохладных струях Чурьеги. Из бани приходили домой чаевничать размякшие, помолодевшие, в благодушном настроении.
В одной песенке поётся, как каргополочка полоскала зимой в лютый мороз бельё в проруби на реке. Так и было: каргопольские женщины всегда шли полоскать белье после домашней стирки на прорубь. После этого белье сохло, проглаживалось утюгом или прокатывалось вальком и становилось очень чистым и свежим.
Эта маленькая деталь подмечена в песенке верно, и если добавить еще несколько штрихов — получится полный портрет каргопольской женщины.
Она — отличная хозяйка, заботливая мать, умная, любящая жена. Трудолюбива, бойка и остра на язычок. В трудное время при необходимости могла выполнять и тяжёлую мужскую работу, не слишком сетуя на «судьбу-злодейку». Летом отправлялась на лодке косить траву на дальние покосы, умела, конечно, грести веслами и править рулём. В «безмужичные» военные годы ей приходилось становиться и за плуг, садиться за руль трактора, а то и грузовика.