Марья Аполлоновна зазывно махала ему рукой. Идиотская улыбка, напомаженный рот и взгляд, нацеленный в душу. Совершил посадку самолет из Вашингтона, производится посадка на Париж… Какие-то люди появлялись в застекленном переходе на втором этаже, под неоновой вывеской «Рашен сувенирс» – и те, что внизу, махали руками тем, что наверху, выкрикивали какие-то имена и подбрасывали в воздух шапки.
«Немедленно домой», – решил Павел Лукьянович, пробираясь к Марье Аполлоновне сквозь заслон из коробок и чемоданов.
– Пойдемте в кафе, я с утра ничего не ела, – предложила Марья Аполлоновна, – от вещей не могла отойти. Так сиднем и сижу. Теперь хоть есть кому посторожить… – Не дожидаясь ответа, она взяла Павла Лукьяновича под руку и повела в другой конец зала.
– Откуда вы знаете, где кафе?
– Пока вы от нас прятались, я все разузнала. Видите, написано: «Кафе».
В кафе Павел Лукьянович тоже не бывал. Целая жизнь прошла мимо.
– Присаживайтесь, а я в очереди постою.
Павел Лукьянович возражать не стал, положил на один стул шарф, на другой шапку, – место занято. Купив в киоске напротив трехрублевый набор шариковых ручек и газеты «Правду» и «Известия», он вздохнул с облегчением – пресса наша, значит и территория наша, наш человек имеет полное право на ней находиться.
– Это от меня, на память, – протянул он Марье Аполлоновне пластмассовую коробку, – если стихи будете писать…
– Не знаю, не знаю, как я вам… за все, за все, за все, – прошептала Марья Аполлоновна.
– Будет вам, – приструнил он ее, – пейте кофе и ешьте.
Марья Аполлоновна откусила булку и застыла с открытым ртом.
– Глотайте, – скомандовал Павел Лукьянович, – жуйте и глотайте. – Никогда прежде не доводилось ему командовать женщинами, и как же ловко у него это выходило.
– С утра очередь двигалась быстро, а на горских евреях застряла. Видели, какой у них багаж. Я за ними. За мной чеченец.
– Чеченца я не заметил.
– Он такой приставучий… По паспорту он грек. Двадцать лет пытается выехать к брату в Сан-Франциско. Брат – миллионер, представляете? Но у него такая дикция, половину алфавита не выговаривает. Так-то он дядька добрый, в туалет меня отпустил, я ж одна с вещами, – тараторила Марья Аполлоновна. – Он девственник, он мне сам сказал, – не знает вкуса женщины. И при этом крупный электрик. Озолоти его, он бы здесь не остался – за этот месяц в Москве он так промерз! В гостиницу не пускают, потому что паспорт заграничный.
– Ну что мне за дело до этого чеченского грека, – рассердился Павел Лукьянович.
– Плету ерунду на лету… Зато Аська в вас влюбилась. Пока вы воду пили, она рассказывала, какой вы… – Марья Аполлоновна поперхнулась, булка в горле стала, ни туда-ни сюда.
– Жуйте! У вас потому и болит все, что вы глотаете, не разжевывая. – Павел Лукьянович поднялся с места и постучал кулаком по ее спине. Правда, кожа да кости.
– Все на свете бренно, лишь здоровье ценно, – сказала Марья Аполлоновна и накрыла своей ладонью его руку. – А я там кусну, здесь щипну…
Павлу Лукьяновичу вдруг привиделось, что он рвет билеты в ФРГ, ведет Асю на учебу в нормальную советскую школу, а Марью Аполлоновну – на работу в нормальную советскую библиотеку, там как раз есть вакансия.
* * *
Автобус словно специально его дожидался.
– Дедуль, вы чего это, нараспашку, – всплеснула руками кондукторша.
Павел Лукьянович застегнул пальто, насупился. Его еще никто не называл дедулей. Он все еще казался себе молодым – выправка военная, седины в светлых волосах не видно…
– Холод какой, – сказала кондукторша. – Сегодня тут кофе давали растворимый в упаковочках, набрала полную сумку – и все этим оглоедам!
Павел Лукьянович отвернулся, уткнувшись в газету, – не желает он разговаривать.
Дома он первым делом посмотрел на себя в трюмо. Со всех сторон в порядке. Прямой, высокий, живот не торчит, чего бабка наговаривает! Зазвонил телефон.
– Павла Лукьяновича будьте любезны, – послышался женский голос.
– Слушаю.
– Мы от Фаины Ивановны.
– Провалитесь! – гаркнул он и бросил трубку.
По телевизору шло «Время». В какой-то стране полиция разгоняла дубинками толпу демонстрантов. На этом месте он и уснул. Разбудил его хор Пятницкого. Прошло два часа. Павел Лукьянович выключил телевизор, обулся, оделся и вышел из дому.
В простенке между входными дверьми дремал белый кобель, короткая белая шерстка вздымалась от дыхания. «Что-то уж больно чистый, может и вовсе не бездомный он», – подумал Павел Лукьянович.
– Понравилось со мной кататься, – обрадовалась ему кондукторша и дедулей уже не обозвала.
* * *
Марьи Аполлоновны на месте не было. Зеленое дерматиновое сидение было занято другими людьми.
– Вы не видели тут женщину в шляпе с меховой оторочкой, небольшого роста, с ней девочка двенадцати лет, такого же роста примерно…
– Шмотрят их, – отозвался смуглый мужчина, сидевший поодаль. Павел Лукьянович готов был обнять чеченского грека. – Там они, – указал тот рукой за фанерную загородку.
Павел Лукьянович ринулся туда, но был остановлен девушкой в форме.
Как он попал, как она его пропустила? В помещении было много столов, и за каждым шла работа. Марию Аполлоновну досматривали в глубине зала, но ее было слышно и оттуда.
– Ложки альпаковые… перстень позолоченный…
Павел Лукьянович вышел, уселся рядом с чеченским греком.
– Вшё, – развел тот руками. – Коштюм выброшил, килограмм кофе в мушорный ящик жапихал. Рашшкажать, что я ждешь вынешь – это челая книга. В Мошкве по вокзалам шаталшя. Вше вещи ш шебя продал. Вше. Жавтра Рим. Пошлежавтра – Шан-Франшишко.
* * *
Отослав Асю готовить ужин, Марья Аполлоновна завалилась на кровать, аккуратно застеленную белым пикейным покрывалом, а Павел Лукьянович ходил по комнате, не зная, где приземлиться.
– У меня к вам несколько просьб, – спокойно, как умирающая в минуту последнего просветления, начала Марья Аполлоновна. – Теперь у меня никого нет. Сюда я не вернусь, родные не позволили писать им даже до востребования. Все порвано. Кто прав, кто виноват, не нам судить.
Набравшись смелости, Павел Лукьянович присел на край кровати. Человек сам себе судья.
– Надо трезво оценивать свои поступки, – сказал он.
– Трезво оценив свои поступки, я поняла, что осталась бы с вами, – ответила Марья Аполлоновна. – Думаю, и вы были бы не против.
– Я?!
– Вы, – подтвердила Марья Аполлоновна. – Но это невозможно, – произнесла она по слогам. – Так вот о просьбах. У нас осталось сто рублей.
– Не возьму, – отрезал Павел Лукьянович, – клянусь именем покойной жены.
– Что же делать?
– Я должен решать, что вам делать с вашими деньгами?!
– Не кричите на меня, я и так еле держусь. Тяжело вас терять…
– Не надо давать воли ни с того ни с сего нахлынувшим на вас чувствам. Сегодня я вам дорог, а завтра вы будете разгуливать по ФРГ и строить глазки шпрехензидойчам.
– И на каждом я шагу у тебя по гроб в долгу, – сочинила в ответ на это Мария Аполлоновна и притянула Павла Лукьяновича к себе.
– Вы такая, какая есть, – прошептал он ей на ухо, и в ответ на это у Марьи Аполлоновны уж совсем не к месту снова родились стихи: – Приезжайте, и тем паче – я одна на целой даче. Но без шляпы и вуали я б вам понравилась едва ли.
* * *
Выпроводив Асю из кухни, он выпил рижского бальзама, выдохнул обиду и рассмеялся, представив Марью Аполлоновну, лежащую нагишом в шляпе с вуалью.
Марья же Аполлоновна лежала, вцепившись зубами в подушку, и молила об одном – не сойти с ума, дождаться последнего рассвета на этой земле, пройти проверку ручной клади, дойти до трапа, и все. Сотню и записную книжку она подложила под письмо монаха, колбасу вернули – целиком нельзя, только в виде бутербродов.
* * *
Когда они приехали на аэродром, на табло уже светилась «Вена». Им туда. Они летят с пересадкой.
– На Вену проходите, – сказала стюардесса, и они прошли.
– Пропустите, пропустите же, – послышался из-за загородки голос Марьи Аполлоновны.
– Нельзя, – ответил мужской голос, – раньше надо было прощаться.
– Я не знала, что это все, – говорила Марья Аполлоновна, – я в первый раз улетаю.
Павел Лукьянович пошел туда, где стояли все, запрокинув головы, и ждали, когда по стеклянному переходу пройдут гуськом отъезжающие. И когда те, наконец, появились, началось то же самое, что вчера – крики, шапки вверх. Марьи Аполлоновны все не было. Может, они не знали, что надо идти ближе к этой стороне, и затесались в дальний ряд? Толпа провожающих редела. Записка, заготовленная на прощание, взмокла в ладони.
«Я уверен, что ваше странствие послужит вам во утешение, ибо жизнь наша искушение на земле, и никто не проходит этим путем без искушения», – это напутствие из помоечного письма он перекопировал слово в слово, разве что заменив «мое странствие» на «ваше».