– Мам… – Ритка дергает Нюсю за руку. – Чего люди ждут?
– Ша! Первой звезды, доченька.
Но вот староста в слуховом окне голубого домишки значительно крякает, набирает в грудь воздуху, подносит к округленным усам бараний рог… И натужные смешные, неприличные звуки несутся из слухового окна… Девочка хохочет, и напрасно мать пытается пристыдить ее. Заливистый хохот, перекрывая звуки святого шофара, возносится к небу – отнюдь не мольбой о прощении.
«Что это значит, когда в рог трубят?» – спрашивал сын. Ритка небрежно махала рукою: «А, их стариковские дела…»
Их стариковские дела с удвоенной силой возобновлялись весной, когда таял снег, и грязные льдины, покачиваясь и ныряя, плыли по темному Бугу, и всюду бежала вода… И сильный тревожный запах весны, еще не тронутый запахом обновленной известки, распирал жадные молодые ноздри.
Тогда начиналась какая-то горячечная деятельность возле домика-пекарни; подъезжали подводы, груженные мешками с мукой, лошади красили и без того грязный снег янтарными струями, и дюжие грузчики, взвалив мешки на спину, спускались по трем ступеням вниз – скособоченный домик оползал, зарывался в землю. И затем там, в его печеной утробе, целый месяц шла напряженная работа, и дымила труба, и сухой мучнистый дым трепало весенним ветром.
Наконец дядя Сёма брал чистую наволочку и шел покупать вот это, которое и в суп, и в чай, и просто похрустеть… «Вы сколько взяли?» – «А я два кило…» – «Унас она так идет, так идет…»
Дядя Сёма приносил в дом мацу в наволочке – припрятав за отвороты пальто. И так же воровато прятал пакет в буфете, на самой верхней полке. Чего он боялся – фронтовик, кавалер ордена Красной Звезды, а также медалей «За отвагу» и «За взятие Будапешта»? Вот уж не властей. Дядя Сёма смертельно боялся тети Лиды, которая была хорошей бабой, но – так он подозревал – на мацу, это худосочное производное воды и муки, скудный хлеб наш в пустыне, – посматривала косо. Нет, она не думала, что евреи добавляют в мацу кровь христианских младенцев. Евреи – нет. А вот еврейки… кто их знает, этих жирных курв, на которых, чтоб их разорвало, Сёма посматривает во все глаза и поглаживает их жирные шеи, якобы смахивая с них кисточкой волосы! Вот же не прогнал он Нюську с ее нагуленным дитём. Не прогнал, и все время подсовывает денег, и Ритку балует, так что уж все соседи говорят. И вот чует, чует сердце, что похаживает он к Нюське, прилаживается к ее толстой заднице, щиплет, щиплет ее мяса.
Скандалы с тетей Лидой вспыхивали раза два в месяц, когда она чуток выпивала, был такой грех. Выпивать ей не следовало; она выпивки не держала, квасилась, материлась и становилась нестерпимой. Кричала на весь дом так, что Нюся запиралась с Риткой наверху в своей комнатке и сидела там, пережидая бурю.
После бури дядя Сёма поднимался наверх, просить Нюсю успокоиться и не брать в голову. Все между ними давно уже было переговорено, и подозрения тети Лиды, само собой, почву под собой имели, и почву давно утвердившуюся: время от времени Нюся спускалась в подвал, якобы за картошкой или за квашеной капустой. Сёма прислушивался к ее затихающим внизу шагам и озабоченно говорил вслух, даже если бывал на кухне один: «пойду, подсоблю… не надо женщине таскать».
И в кромешной тьме подвала они припадали друг к другу – родные, глупой судьбой разлученные люди – и краткие эти запретные минуты были лучшим, чем награждала их жизнь.
Любовные свидания в подвале были совершенно безопасны: Лида подпола боялась, после того как узнала, что в войну там отсиживались мертвецы. Бесполезно ей было объяснять, что мертвецами все они стали потом, а в подвале сидели, еще когда были живыми. Лида была убеждена, что их мертвецкие души томятся там и по сей день, и ревнуют живых к этому дому, и злобятся, и ждут. Ну что ж… если они и томились до сих пор в подвале, то зрелище тайных и торопливых воссоединений Нюси и Сёмы, надо полагать, развлекало и радовало их молчаливые тени.
В те годы тетя Лида еще работала медсестрой в поликлинике, и когда была трезва, казалась совсем нормальной.
Китайцы возникли гораздо позже.
* * *
Когда Ритка пошла в школу, в жизни дяди Сёмы появилось еще одно, и тоже тщательно скрываемое удовольствие: он стал посещать родительские собрания. Всегда надевал форму, как на День Победы. Лида, нехорошо, когда девочку дразнят в классе безотцовщиной.
Душой кривил – эту-то? – попробуй, подразни. Да и безотцовщины тогда было – две трети на каждый класс.
Но от его посещений выигрывали все, потому что ни Ритка, ни Нюся, ни сам дядя Сёма не объясняли учителям – кто кому кем приходится, – а все полагали, что дядя Сёма и есть Риткин отец. Однажды физрук даже назвал его «товарищ Кордовин», и тот стерпел, хотя налился буряковым туманом, тем более что физрук Ритку хвалил: девочка спортивная. Ходил он на собрания ради вот этих слов: «ваша Рита».
Ваша Рита, Семен Рувимович, девочка очень способная, но… Построже бы с вашей Ритой… Ваша Рита дерется с мальчиками, куда это годится!
Он хмурил брови, кивал, обещал «спустить шкуру»… и по-отцовски таял, когда в очередной раз слышал, что совсем не занимаясь, девочка умудряется по математике писать лучшие контрольные в классе. И опять то наливался буряковым туманом – от гордости, то улыбался, то строго хмурил брови…
Наутро, довольно похмыкивая, говорил коллегам в парикмахерской:
– Вчера был на собрании, в школе. У моей-то… золотая голова! Хоть и неуд по поведению.
В восьмом классе с Риткой что-то произошло: она стала источать какой-то волнующий запах, определить который было сложно, тем более что в этом соцветии ароматов всегда присутствовала стойкая компонента ее любимых жаренных в масле тыквенных семечек.
Во всяком случае, мужские особи в ее присутствии раздували ноздри и мельтешили руками, готовые то ли хватать, то ли честь отдавать, то ли сучить лапками, как мухи, то ли отсчитывать купюры…
Передвигалась она по городу теперь в окружении эскорта парней, из которого кто-то выпадал, а кто-то добавлялся, кто-то был изгнан, а кому-то ласково шевельнули бровью. Шла, как победный ледокол, за которым тянулась флотилия кораблей…
К тому же, она была окружена спортивным романтическим ореолом: с седьмого класса занималась фехтованием, показывая отличные результаты среди юниоров.
Дяде Сёме были ненавистны эти юниоры, соревнования, прогулки. Вечерами он выходил ее встречать к перекрестку. Лида, это где же видано, чтобы девочка шла одна в темноте!
А когда она появлялась в окружении юниоров (каждый – со своей, данной ею кличкой), дядя сурово ее окликал и далее следовал по пятам до калитки, и по двору, угрюмо бормоча ей в независимую спину: «Где это видано, чтобы девочка шлялась всюду как шалава!».
Нюся однажды пожаловалась Сёме, что с Риткой невозможно теперь в бане появиться. И булавку от сглаза не подколешь – некуда, а бабы пялятся, как дуры, – на тело завидуют.
Вот тогда Сёма озаботился темой домашней помывки. Вот тогда и была изобретена им эмалевая ванна, как в саркофаг погруженная в кухонный стол.
Ну и что, что залезать неудобно? Приставь скамеечку, задери повыше ногу, переступи вовнутрь… и сиди себе, как индийская прынцесса, поливай на себя из шланга.
Она закончила школу с серебряной медалью (подкачали плохая посещаемость и абсолютное пренебрежение политинформацией), и директор, он же математик, явился к ним домой: поговорить о дальнейшей судьбе такой одаренной девочки. Директор готов был дать «вашей Рите» рекомендательное письмо к своему учителю, тоже математику, профессору Новосибирского политехнического.
Еще чего, заметила на это Ритка, там холодно. В Новосибирске она была однажды на соревнованиях, и вообще, к окончанию школы советских городов и республик навидалась поболе, чем ее провинциальные родственники.
Она поступила в Винницкий педагогический, на кафедру физической культуры, и дядя Сёма вздохнул с облегчением: представить, что она уедет куда-то в чертову даль, и он месяцами не увидит этого вздергивания дерзкой брови, прямого взгляда серых глаз, долгого истомного потягивания утром на террасе, куда она спускалась в шортах и майке – размяться, и минут двадцать прыгала и умопомрачительно гнулась, швирая туда-сюда длинные свои ноги, – даже представить это было немыслимо.
Жить он без нее уже не мог, боялся говорить на эту тему с самим собой, топтал и молча клял себя последними словами… и каждое утро, перед тем как уйти на работу, тянул время, прислушиваясь к ее легкому пошаркиванию вверху – зимой, и шлепанью босых ног летом, и вдруг обвальному топоту сверху вниз: «Салют, дядя!» – только увидеть, только узнать – не нужны ли ребенку деньги… и идти уже, идти! Идти.