— Чему я удивляюсь, мужики к хозяйству больно уж равнодушные стали,— говорил дядя Федор.— Земля у нас хорошо родит, у каждого корова, поросята, куры. Озеро под боком, а в деревне не держат ни уток, ни гусей. Да и сады убогие: яблоньки, сливы, смородина. Пчел, кроме меня, держит Никифор, и более никто. Ничего на продажу не производят. Ну, дачники покупают молоко, а сметану, яйца, курятину не продают. В огороде картошка, на грядках огурцы, свекла, капуста, морковка, пожалуй и все. А ведь можно широко сейчас развернуть подсобное хозяйство. Для этого все условия предоставлены, так нет, не хотят! Зато выпить только дай! В магазине спиртного нет — самогону наварят. Я думаю, кто пьет, у того никакого желания нет заниматься хозяйством. Да и вообще ничем. И на работе-то от алкоголика проку никакого. Он и там мечтает о бутылке.
— А сам-то? — взглянул я на дядю.
— Когда это было! — усмехнулся он.— Не спорю, сильно закладывал, особенно после смерти сына моего Алексея… По себе знаю, что никакого интересу к жизни тогда я не испытывал. День-ночь — сутки прочь. Так и жил… Вернее, существовал, жизнь-то, она мимо летела, не задевая меня. Жизнь от пустых, бесполезных людей отворачивается… Это как вышел ты на глухом разъезде, а поезд умчался дальше. И все про тебя забыли, потому как ты был досадным балластом для людей. Про пьяниц быстро забывают, а хороших людей в народе долго помнят. Взял я и бросил пить-то. Без этих докторов и принудиловки. Сам поставил точку. Ну, понятно, жена помогла… Не она, кто знает, что было бы?.. И что ты думаешь? Корю сейчас себя на чем свет стоит: зачем себя травил проклятым зельем? Столько хорошего кругом не замечал. Глянь, какая благодать! А с похмелья и глаза-то на свет божий не смотрят. Что тебе вёдро, что ненастье — все в одном сером цвете. Лишь бы поскорее добраться до проклятой бутылки и нырнуть в дурман и кладбищенскую пустоту… Ни ты людям не нужен, ни они — тебе. Один у тебя царь и бог — бутылка. За нее, проклятую, готов душу дьяволу продать, да вот беда — и нечистая сила от горьких пьяниц отворачивается… Эх, говорить, Георгий, об этом не хочется! Не много я пил, наверное с год, а оскомина до сих пор осталась. Теперь даже с баньки не принимаю эту заразу, противно. И глаза бы не смотрели, как мужики в праздники нагрузятся и шатаются по деревне. До хозяйствования ли им? Видел, какие избы у некоторых? Одна покосилась, у другой крыша протекает, а мой сосед уж который год не может хлев достроить. Половину крыши шифером покрыл, а до остального руки не доходят. Зато самогон в бане не забывает гнать…
Мой поплавок стремительно пошел в глубину, я подсек и почувствовал приятную тяжесть. Здесь уж если брал окунь, то крупный. Мелкие жировали на чистой воде. Я стал осторожно подводить добычу к лодке. Дядя Федор косил взглядом на мой поплавок и помалкивал. Он не любил под горячую руку давать советы.
Окунь тяжело ворочался где-то на глубине и неохотно шел к лодке. Один раз он взбулькнул у осклизлого ствола и стремительно, словно испугавшись солнечного света, снова ушел в глубину. И будто стал на якорь. Сколько я ни дергал удочкой — окунь ни с места. Я уже понял, что он запутал леску в корягах, но упрямо дергал и дергал, пока она, тоненько тренькнув, не оборвалась.
— Они тут ушлые,— заметил дядя Федор.— Чуть что, сразу в корягу норовят. Знают, что оттуда их не возьмешь. Надо было, Георгий, его на ту вон проплешину у лопушин выводить.
Я молча заменил на удочке жилку, переставил поплавок из гусиного пера, привязал свинцовое грузило, крючок. На голове у меня шапочка с целлулоидным козырьком, я в одних трусах. Солнце припекает плечи, грудь. Я уже успел прилично загореть. Вторую неделю живу в Кукино. И нравится. Утром часа два-три загораю с книжкой на лужке. Когда солнце припечет грудь, я переворачиваюсь на живот. Дядя Федор без маски и дымокура возится у ульев. Пчелы его знают и не кусают, а если какая и ужалит, так он к этому привычный. А я первое время ходил с большущими желваками то на щеке, то на шее. Очень уж мне было любопытно наблюдать за пчелиным житьем-бытьем.
Иногда я помогаю дяде сколачивать новые пчелиные домики. Делает он их с любовью. Двойные стены, проложенные пенопластом, крашеные разноцветные крыши, даже номерки выводит серебристой краской. На пчелиные домики, сделанные дядей Федором, приятно смотреть. Пчелы за взятком улетают на колхозные поля, на луга. Погожие дни радуют дядю: быть хорошему урожаю меда.
Поработав с молотком и рубанком под жарким солнцем и изрядно вспотев, я бегу огородами на озеро купаться, потом мы на свежем воздухе, в саду обедаем. Тетя Маня варит простые, но очень вкусные обеды, всегда с огорода на столе зелень: салат с накрошенным зеленым луком и укропом, редиска, маленькие пупырчатые огурцы, крупная влажная клубника.
После обеда все мы укладываемся на часок поспать. Я сплю и днем и ночью на сеновале. Сначала тетя Маня постелила мне на веранде, но я потом перебрался на сеновал. Первое время рано утром будили деревенские петухи, мычание коров, выгоняемых из хлевов в поле, а потом привык к этим сельским шумам и перестал просыпаться с восходом солнца. Зато какой на сеновале упоительный запах сухого сена! В отворенную дверцу я вижу на бугре сосну, над ней звездное небо, опрокинувшийся желтый месяц. Тщетно я выглядывал созвездие Волосы Вероники, так и не нашел его на густо усыпанном звездами ночном небе… Как ни странно, но я почему-то больше вспоминал Веронику, чем Олю Вторую. Вспоминал нашу поездку, разговор, до сих пор помню тяжесть ее волос в ладонях. Вряд ли у той звездной Вероники из древней легенды были волосы красивее… Наверное, уже вернулась земная Вероника в Ленинград. Что она делает там? Вспоминал я ее переменчивые большие глаза, девчоночью улыбку. Завидовал ее мужу, который может взять в руку черную с синеватым отливом россыпь и пропустить сквозь пальцы…
Начисто оборвалась моя связь с прошлой жизнью, городом. Тут и ритм совсем другой. Кажется, время течет медленно, но я не скучаю: всегда находится какое-нибудь дело. То помогаю в столярке дяде, то колю напиленные дрова и складываю их под навес, то таскаю в ведрах из колодца воду в баню, наполняю железную бочку для поливки огурцов. Оказывается, их надо поливать прогревшейся на солнце водой, холодную из колодца они не любят. Нынче суббота, и мы будем после обеда топить баню. Может, тетя Маня уже и затопила, воду я утром наносил. Русская баня мне очень нравится. Я и в городе хожу в баню, потею в сауне, но городская не идет ни в какое сравнение с деревенской. Тут я забираюсь на дощатый прокопченный полок, вытягиваюсь во весь рост, ноги чуть не упираются в железную раскаленную бочку, в которой томятся камни, рядом под рукой таз с распаренным, благоухающим березовым веником.
— Взял, родимый! — негромко произнес дядя Федор.
Забыв про удочку, я наблюдал, как он ловко уводит от коряг свою добычу. На темной воде колыхались изъеденные букашками по краям лопушины, во все стороны бегали серебристые мальки и водомерки. Как окунь ни старался забиться под корягу, дядя не дал этого сделать. Когда окунь оказался неподалеку от лодки, дядя Федор взмахнул удилищем, и тяжелая изгибающаяся рыбина задергалась на леске и шлепнулась в лодку. Дядя никогда не поддевал даже крупных окуней подсачком.
— И мозгов-то у него с наперсток, а соображает, стервец, что в корягах его спасение,— добродушно говорил дядя, снимая окуня с крючка.
Мы поймали еще по одному окуню и свернули удочки. Лавируя между стволов, подплыли к берегу. Из-за песчаного бугра деревни не видать. К кольям привязано несколько старых лодок. От них тянет гниющими водорослями. Мы вытаскиваем свою подальше на песок, забираем небогатый улов и идем по узкой с метелками тимофеевки тропинке к своему дому. В траве стрекочут кузнечики, капустницы порхают у самого лица, мелодично тренькают в зеленоватом небе стрижи. С бугра деревня Кукино видна как на ладони. Дворов пятнадцать. К озеру, заросшему по берегам кустарником, спускаются огороды, а у самой воды приткнулись черные бани. Некоторые дымят вовсю. Напарившись, хорошо выскочить голышом и с размаху бухнуться в прохладную воду с нависшими над ней ветвями.
Обед тетя Маня накрыла в саду, под яблоней. На первое мы ели щи из щавеля, на второе — жареную рыбу с картошкой. В колодце, в ведре, охлаждалась трехлитровая банка с заквашенным на хлебных корках березовым соком. Холодный напиток мы пили в бане. Дядя Федор после бани даже пива не принимал. Я тоже, напарившись и отдышавшись в предбаннике, с удовольствием пил сок. Не было и традиционной стопки белой. Дядя Федор утверждал, что это пьяницы приписали Петру Первому широкоизвестное изречение: «Белье продай, а после бани выпей рюмку!»
С яблони прямо мне в тарелку упало яблоко. Хорошо, что там была рыба, а не горячие щи.
— Антоновка,— спокойно заметил дядя Федор, пряча в усах улыбку.