Глава девятнадцатая
Вольгаст часто зубоскалил с клиентами по поводу своей национальности. Им это нравилось. А для кабатчика нет ничего важнее, чем сохранить со всем городом добрососедские отношения. Никому из клиентов не приходило в голову назвать его пархатым пьяницей, чтобы унизить. Враждебность к евреям со стороны франкоканадцев также его не тревожила. Он лишь посмеивался. Французы, владеющие ресторанами и магазинами в восточной части Сент-Катрин, кипели злобой против вторгавшихся на их территорию разбогатевших евреев, не понимая, что тем самым выставляют себя на посмешище: злятся от зависти, а евреям это даже лестно. Если в бар наведывались французские спортивные обозреватели, милейшие ребята, или такой прославленный карикатурист, как Ганьон, они подшучивали вместе с Вольгастом и над его компатриотами, и над своими, а когда наступало время продлить лицензию, любой француз чиновник охотно шел ему навстречу.
Зато никто из посетителей «Шалэ» не воображал себе, что если хозяин бара еврей, то в его заведение может заявиться всякий, кого в другие кабаки не пускают. Такого оскорбления ему никто еще не наносил, думал он, никто до нынешнего дня.
Что ж, ясно: из всех кабатчиков в районе Пил и Сент-Катрин один лишь он, по мнению Пегги Сандерсон, не способен оскорбиться оттого, что она явится к нему с черномазым.
Вольгаст опустил рукава, застегнул манжеты и воротничок, снял с вешалки пальто, потом вернулся в туалетную комнату, чтобы надеть галстук. Вольгаст слышал, как Пегги просила своего негра проводить ее домой. Он вынул из кармана записную книжку, нашел телефон Генри Джексона и позвонил ему. Не вдаваясь в подробности, Вольгаст просто спросил, где живет Пегги. В ресторане компаньон Вольгаста Дойль играл в карты с Тони Харманом из парикмахерской напротив. Тут же сидела англичанка Энни, приятельница Тони, белокурая, хорошенькая девушка со скверными зубами, и злилась, как всегда, когда ее дружок проигрывал.
— Вы здесь присмотрите, ладно, Дерль? — сказал Вольгаст.
— Э! Э! Куда это вы таким франтом? — возмутился Дойль.
Но Вольгаст не ответил; он вышел из ресторана и стал медленно подниматься в гору, держа путь на Крессент-стрит. Он шел неторопливо и торжественно, с необычайно гордым видом, неуклюжий, грузный человек в дурно сидящей на нем одежде.
Медленно и широко шагая, Вольгаст твердил себе: «Я же просто хочу, чтобы все оставалось так, как есть. Что это, так уж много? Я имею право». Он был в смятении.
Сворачивая на Крессент-стрит, он вспомнил детство и белую лошадь, которую он так любил, когда был мальчиком. Он начал было подниматься по лестнице, ведущей к парадному входу, но тут же вспомнил: Джексон предупреждал, что войти нужно в нижнюю дверь. Вольгаст прошел через прихожую и постучал в комнату Пегги.
Дверь открыл Макэлпин. Сидя за бюро, он делал записи в своем широком и топком блокноте и пошел на стук, как был, без пиджака.
— О! — сказал он, пораженный появлением кабатчика.
— Мистер Макэлпин!
— Рад вас видеть, Вольгаст.
— Что вы здесь делаете?
— Тот же вопрос я только что хотел задать вам.
— Мне нужно было видеть эту Пегги. Я не знал, что вы…
— Я тоже ее жду, — краснея, пояснил Макэлпин. — Впрочем, я вообще-то уже собирался уходить, — быстро добавил он. — Мне кажется, она придет не скоро.
— О, очень даже скоро, — отозвался Вольгаст, лукаво усмехаясь про себя. Он смотрел, как Макэлпин засовывает в портфель книги, и прикидывал в уме, как далеко зашли их отношения с Пегги. — Я и не знал, что вы с ней в дружбе. Что ж, это неплохо, это очень и очень неплохо. — Он повеселел. — Нам случайно не по дороге, мистер Макэлпин? — смиренно спросил он.
— Ну конечно. Пойдемте. Стойте-ка, я выключу свет.
Вольгаст снова чуть заметно улыбнулся и в этом жесте узнал человека, чувствующего себя здесь как дома. Хотя Макэлпину хотелось выяснить, зачем Вольгаст ищет Пегги, а Вольгаст, в свою очередь, как раз о ней и собирался с ним поговорить, разговор не клеился: выйдя на улицу, оба вдруг поняли, что совершенно друг друга не знают. До этих пор они встречались только в баре и чувствовали себя сейчас, как два незнакомца, которым для чего-то нужно поддерживать между собой сердечные, приятельские отношения.
Ветер, яростно обрушиваясь с горы, нес мелкие снежинки, больно впивавшиеся в уши. Температура резко падала.
— Такого холода в эту зиму еще не было, — сказал Вольгаст. — Если бы я носил пейсы, я мог бы просто посбивать их, как сосульки, без бритья.
— Говорят, десять градусов ниже нуля.
— Двенадцать. Вам в какую сторону? Может быть, зайдем куда-нибудь и выпьем по чашке кофе?
— Я не возражаю, — сказал Макэлпин. — Мне нужно к Пил.
Он тотчас спросил себя, что ему помешало пригласить Вольгаста в «Ритц», тем более что он как раз туда и направлялся. Джим постарался убедить себя, что в «Ритце» его спутник чувствовал бы себя неловко и что только из-за этого он тащится на Пил.
— Отлично, — сказал Вольгаст. — Отчего бы вам не поднять воротник пальто?
— Это мысль. Подбородок опустим, шляпу надвинем, воротник поднимем. Совсем другое дело.
— Странные мыслишки залетают в голову, когда бредешь вот так, согнувшись от ветра и глядя в землю. Вы не замечали, мистер Макэлпин?
— Да, да. Замечал.
— Когда я шел сюда, я отчего-то вспомнил белую лошадь… я ездил на ней в детстве. Глупо, да?
— Вы ездили на лошади? А я-то думал, вы всю жизнь прожили в городе.
— Я был тогда ребенком… таким же, как были и вы, — сказал Вольгаст.
— Может быть, сюда? — предложил он, когда, в молчании пройдя два квартала, они поравнялись с небольшим кафе всего в нескольких шагах от Пил.
— Так в чем же дело, Вольгаст? — спросил Макэлпин, когда они устроились за стойкой.
— Мистер Макэлпин, это не так-то легко объяснить. Я не имею такого образования, как вы. Но вы и Фоли не похожи на тех образованных пижонов, с которыми мне иногда случается встречаться. Для Фоли я готов на все. И мне кажется, вы меня тоже поймете. Видите ли, мистер Макэлпин, мне очень нравится Монреаль.
— Приятный город.
— Большой город, хороший город. Тут много людей, самых разных людей. Вы можете иметь тут кусок хлеба с маслом, никого не задевая. М-да, — глубокомысленно добавил он. — Мне он больше нравится, чем Бруклин, или Нью-Йорк, или Чикаго. Он своеобразнее. Кроме того, я здесь нашел свою новую родину.
Он не спешил, не обращая внимания на удивленное лицо Макэлпина. Вольгаст очень гордился своим умением, не торопясь и не повышая голоса, излагать суть дела. На улице мело; взглянув на окна, они оба задумались о Монреале. Для Вольгаста это был город, где каждый новый день, прожитый им в уютной атмосфере терпимости, прибавлял ему все больше самоуважения. В глазах Макэлпина это был вероломный город; твердыня богачей, воздвигнутая среди нищеты, а с недавних пор к тому же еще место, где он утратил душевный покой. Захваченные этими мыслями, оба они примолкли, и Вольгаст все помешивал и помешивал кофе.
— Помните, я вам только что сказал, что был таким же ребенком каким были вы?
— Помню. А что?
— Это неверно. Я не был таким мальчиком, как вы.
— Еще бы, — улыбаясь, произнес Макэлпин. — У меня никогда в жизни не было белой лошади.
— У меня тоже, — прошептал Вольгаст. — Но все-таки странно, что я о ней вспомнил. Возможно, это поможет мне объяснить, что я чувствую. Вы не будете против, если я вам расскажу про эту лошадь?
И когда заинтригованный и озадаченный Макэлпин утвердительно кивнул, Вольгаст рассказал ему, что он родился в польской деревне, расположенной на широкой равнине неподалеку от русской границы. В этой забытой богом деревне, где насчитывалось около сотни изб, все и вся принадлежало помещику, который жил в большом красивом доме, построенном примерно в миле от села. Среди поля сиротливо торчали неогороженные избы с односкатными пристройками и ветхие амбары. Особенно уныло деревушка выглядела зимой. Нелегко было в такой деревне еврею. Но летом выпадали хорошие времена, особенно если рядом происходили маневры. Солдаты не жалели денег. Они танцевали с девушками, иные девушки потом беременели, многим молодым мужьям приходилось краснеть за своих женушек, но ребятам было раздолье.
Их старенькая лачужка состояла из большой комнаты, кухни, в которой жила вся семья, и двух крохотных каморок, где ночевали дети. Зимой вся жизнь семьи сосредоточивалась вокруг большой кухонной печи. Невеселая жизнь. Отец, низкорослый, но сильный, как великан, был суров и бешено вспыльчив с женой и детьми. Мать, безответная, кроткая женщина, даже не мечтала никогда о лучшей жизни. Ее предки жили так же и пять сотен лет назад. Их участь мало чем отличалась от участи крепостных. Все, что выпадало на их долю, — заработок, страдания, бедность и редкие проблески надежды, исходило от помещика и из большого дома, где отец работал при конюшне. Всегда хмурый, ворчливый, несдержанный на язык и на руку, отец держал ребенка в постоянном страхе; но случалось, вечером он приносил домой какую-нибудь выброшенную за ненадобностью книгу и, швырнув ее сыну, заставлял его читать до тех пор, пока не придет время ложиться. Сам он как-то — наверно, в усадьбе — выучился грамоте, и мальчик тоже должен был учиться. О чем шла в книге речь, было неважно. Мальчик вглядывался в строчки, освещенные неверным светом свечи, и у него болели глаза. Чтения прекратились, когда оказалось, что он слепнет.