Я сообщила радостное известие сидящей в высоком кресле Октавии, и она заулыбалась, замахала руками и, желая со своей стороны поддержать беседу, протянула мне в ответ замусоленный сухарь. А когда я уклонилась от угощения, бросила сухарь на пол, и я снова порадовалась, что имею в распоряжении еще год на то, чтобы расчистить свинюшник, в который, не без помощи моей дочери, превратилась некогда элегантная квартира. Я вынула Октавию из кресла, пустила ползать по коридору, а сама пошла посмотреть, дома ли Лидия. Вечером я не слышала, как она возвращалась, но мне хотелось, если она дома, рассказать о письме и поделиться соображениями о моральных аспектах решения родителей. Постучав и не получив ответа, я открыла дверь, так как было уже больше десяти утра, но Лидии не обнаружила. Вернувшись в кухню, я кое-что постирала, кое-что прибрала, а потом прошла в гостиную, вытащила машинку и села писать рецензию на книгу о Даниэле Дефо для весьма заурядного журнальчика. В вопросе о Дефо я была не слишком хорошо подкована, и к тому же та работа, если исходить из принципа почасовой оплаты, едва ли могла считаться выгодной, поскольку, чтобы написать рецензию на одну книгу о Дефо, мне пришлось перечитать все его произведения. Мое невежество касательно этого писателя было таково, что я ухитрилась прочесть его «Дневник чумного года» от корки до корки и даже не заподозрила, что это — вымысел, а не описание реальных ужасов — факт, свидетельствующий в пользу Дефо, но отнюдь не в мою. Я была ошеломлена, узнав, что написанное, как говорится, «неправда», и еще больше ошеломлена тем, что Дефо удалось ошеломить меня, ведь я всегда утверждала, что в соотношении действительности и вымысла разделяю позицию Аристотеля, а не Платона[41]. И вот, напечатав и сосчитав первую сотню слов своей рецензии, я спохватилась: где Октавия? Ее тихие довольные повизгивания доносились до меня откуда-то из коридора, но я чувствовала, что пора проверить, не увлеклась ли она какой-нибудь разрушительной деятельностью — не взялась ли, например, распускать по ниточке износившийся угол ковра в холле. Для своего юного возраста Октавия была на удивление методична в разрушительных происках.
Когда я поняла, что она забралась в комнату Лидии, куда я, по-видимому, забыла закрыть дверь, меня охватили тревожные предчувствия — комната Лидии всегда изобиловала разными опасными предметами вроде бритв, пузырьков с чернилами, облаток аспирина и прочим. Я бросилась спасать Октавию и, распахнув дверь, увидела картину, которая повергла бы в ужас всякого. Октавия восседала на полу посреди комнаты спиной к дверям, а вокруг громоздились вороха разорванной, растерзанной, изжеванной бумаги. Я застыла, пригвожденная к месту, и глядела на ее аккуратный затылок и тонкую, как стебелек, шейку, увенчанную лепестками кудрей. Внезапно она испустила восторженный вопль и разодрала еще один лист.
— Октавия! — в ужасе проговорила я; она, виновато вздрогнув, повернулась ко мне с очаровательной умильной улыбкой, и я успела заметить, что изо рта у нее торчат обрывки нового романа Лидии.
Я подхватила ее на руки, выудила из-за щеки кусочки бумаги и, осторожно расправив, разложила их на столике рядом с кроватью, где покоилось все, что осталось от рукописи. Уцелели, кажется, лишь страницы, начиная с семидесятой по сто двадцать третью. Остальные подверглись разной степени надругательства: какие-то остались неразорванными, но были зверски скомканы, какие-то растерзаны на клочки, крупные и мелкие, а какие-то, о чем я уже упоминала, были изжеваны. По существу, урон оказался не так уж велик, как показалось мне на первый взгляд, поскольку дети действуют настойчиво, но не тщательно. Однако сначала я пришла в ужас. Я не видела, что можно сделать, а потому сочла за благо не делать ничего. Выйдя из комнаты, я плотно затворила за собой дверь. Потом отнесла Октавию в гостиную, села и стала думать. С одной стороны, следовало признать, что никогда в жизни ничего более страшного по моей вине не случалось, но, глядя, как Октавия ползает по гостиной, шаря глазами, чем бы еще поживиться, я едва сдерживала смех. У меня в голове не укладывалось, что это маленькое существо, такое опасное, такое ранимое, — мое живое продолжение и за все проступки и промахи дочери расплачиваться придется мне. Поистине прекрасная иллюстрация к изречению «левая рука не ведает, что делает правая»[42], о добре идет речь или о зле. Случившееся было, действительно, ужасно, я это прекрасно понимала, особенно, если учесть, что сама же постоянно приставала к Лидии с требованием запирать комнату, и наконец, добилась успеха. И все-таки что значил этот кошмар по сравнению с тем, что Октавия была, как всегда, весела и полна энергии?
Я ломала себе голову, что сказать Лидии, когда та вернется. Была одна возможность выгородить себя — я могла сделать вид, будто позавчера Лидия сама забыла закрыть дверь, ведь она, разумеется, не помнит позавчерашний день и спорить не станет. До известной степени это меня обелит. Я буду виновата лишь в том, что плохо смотрю за ребенком, а не в том, что сама запустила Октавию к Лидии. В раннем детстве я частенько прибегала к такой полулжи, потому что признаваться в собственной вине было выше моих сил. Вероятно, это говорит о том, что я больше боялась запятнать себя, чем стыдилась содеянного. Став старше, я всегда признавалась — к этому понуждала меня честность; я предчувствовала, что и теперь честность возьмет верх. Стараясь представить себе, что скажет Лидия, я воображала, что сказала бы сама, разорви кто-нибудь мою диссертацию. У меня не было сомнений, что Лидия не оставляет себе никаких копий, я помнила, как она при мне насмехалась над Джо, вечно печатавшим все, даже личные письма, в трех экземплярах, и утверждала, что это служит доказательством его глупости, а вовсе не дальновидности. Я никак не могла припомнить, говорила ли мне Лидия, что закончила свое произведение, или нет. Она трудилась над ним уже давно, больше года, поскольку ей сильно мешал роман с Джо. Судя по тому, что я слышала в последний раз, когда удосужилась проявить к речам Лидии интерес, она добралась до заключительной главы, но разъярится она от этого сильней или нет, сказать было трудно. Кстати говоря, она так и не приподняла завесу над сюжетом своего романа, и мне пришло в голову, уж не высшая ли поэтическая справедливость проявилась в том, что именно Октавия уничтожила рукопись, в которой мы с ней выставлялись напоказ.
Меня донимала мысль, что нечто подобное этой драме уже имело место в истории литературы, но я никак не могла сообразить, что именно. Сидя над второй сотней слов о Дефо, я старательно напрягала память, чувствуя, что, если вспомню, мне полегчает. Когда я заканчивала эту вторую сотню, Октавия начала хныкать — пришло время ее утреннего сна. Я отнесла ее в кроватку, склонилась над решеткой, чтобы опустить дочку на подушки, и меня вдруг осенило. «История французской революции» Карлейля[43] — вот что вертелось у меня в голове! Карлейль дал прочесть ее незадачливому Джону Стюарту Миллю[44], а служанка Милля пустила рукопись на растопку. Первый том сгорел дотла, его пришлось писать заново. Помню, я читала, как Милль и его жена тут же вызвали кэб и благородно поехали прямо к Карлейлю признаваться. Но что им сказал Карлейль, так и осталось неизвестным, история не донесла до нас его слова. Меня это происшествие всегда занимало до крайности, быть может, потому, что оно служит прекрасной иллюстрацией к случаям, когда истцу непредумышленно причиняется колоссальное зло, но степень вины ответчика (а чаще всего он виновен только в беспечности) никак не соответствует степени урона, понесенного пострадавшим. Меня всегда мучило любопытство, что сказал Милль Карлейлю и что ответил ему Карлейль. А теперь я сама в положении ответчика и скоро узнаю, что говорится в подобных случаях.
Все утро я с тревогой прислушивалась, не поворачивается ли ключ в замке. Поведение Лидии всегда было трудно предсказуемо, и она могла появиться в любой момент. Но не появилась. Мы с Октавией тихо и мирно позавтракали, а после ленча нам предстояло отправиться пить чай к моей приятельнице. Я не знала, что лучше — написать Лидии записку или предоставить фактам говорить самим за себя. В конце концов я отдала предпочтение фактам — не могла придумать, что написать. Чаепитие прошло на славу, у приятельницы был младенец, примерно ровесник Октавии, поэтому в комнатах, слава Богу, не таилось никаких опасностей — ни бьющихся пепельниц, ни открытого огня, ни рукописей романов, в общем, ничего угрожающего. Приятельница училась вместе со мной в Кембридже, а теперь, к ее великому горю, была всего лишь женой и матерью, поэтому рядом с ней я даже ощущала свое превосходство. Приятная болтовня на литературные и детские темы и возможность вволю позлословить так взбодрили меня, что я, не скупясь на краски, рассказала подруге об утренних подвигах Октавии, и, хотите верьте, хотите, нет — мы обе заливались веселым смехом. Однако нельзя сказать, что Сара недооценила серьезность случившегося, и, отсмеявшись, она выразила сочувствие по поводу постигшей меня беды.