— Вы что, против? — удивился Помье. — Живи согласно природе, говорит философ.
— Какой, ко всем чертям, философ? Это же дети, — возмутился Кастиньяк. — Думаешь, они мальчики, значит, все в порядке? Не важно, мальчики они или девочки, — это гнусное совращение малолетних.
— Подумай, как скажется такая травма, когда ребенок станет взрослым, — добавил я. — Не может быть никаких оправданий тому, кто воспользовался невинностью.
— Невинностью! — засмеялся Помье. — Вот как ты думаешь о собственном детстве? Такой опыт травмирует только в том случае, если взрослые считают, что он травмирует. Вспомни об обычаях народностей самбия и эторо в Новой Гвинее. У них мальчики в возрасте от семи до десяти лет, двигаясь к половому созреванию, мастурбируют и отсасывают у старших мужчин, глотая их истечения. Почему? Да эти народы верят, что иначе им не стать мужчинами. Для них это то же, что вскармливание младенца грудью, — питание для растущего ребенка. Было бы гнусной жестокостью отказывать мальчикам! — Он подмигнул нам.
— Но мы живем не в Новой Гвинее, — возразил Кастиньяк. — Вполне возможно, что отношение к сексу у разных народов имеет свои особенности. Может, и не существует абсолютных понятий. Но наше общество — заметь, я ничего не говорю о нашей вере, — запрещает такое поведение, и запрещает недвусмысленно. Совращение малолетних — это не только сам половой акт, но в гораздо большей степени — его психологическое воздействие на ребенка и последствия, которые могут проявиться во взрослом человеке.
— Ерунда! Они это любят.
— Это тебе так хочется думать, — ответил Кастиньяк. — Все, что ты говоришь, есть на самом деле проблема власти: кто-то приказывает, а кто-то подчиняется.
— Ты прав, — поддержал я. — То же самое происходит и в Ватикане: нам хочется верить, что наше первосвященство руководствуется духовностью, однако у нас есть факты, — и их больше чем достаточно! — что оно руководствуется властью.
— Поосторожней, ты далеко заходишь, — предостерег Помье. — Ты говоришь сомнительные вещи, кое-кто даже сказал бы — еретические.
Так наш пьяный спор переключился с обсуждения злоупотреблений в сексе на конфликт в Риме между царством земным и небесным. Мы, похоже, считали себя самыми искушенными и готовыми на любые дерзости.
Однако почему всякий раз, думая сегодня о Тумбли, я вспоминаю о том глупом пьяном споре?
БАСТЬЕН СКАЗАЛ МНЕ, что Тумбли уже три дня как вернулся в Бил-Холл. Итак, моя передышка окончена. Неужели и правда прошло две недели с тех пор, как он отправился на поиски Шексхефта? Время сейчас идет быстро, очень быстро. Тумбли меня вроде бы избегает, хотя пока не могу понять почему. Может, сконфужен неудачей. Он производил раскопки в поле, каждый дюйм которого копан-перекопан с помощью более совершенных, чем у него, инструментов. Еще Бастьен сообщил, что Тумбли отсиживается в своей квартире, избегает коллег-ученых, в гостиной появляется только рано утром, когда там никого нет, и вкушает пищу в одиночестве. Он мрачный, сказал Бастьен, а может, больной. Он совсем желтый. Вполне может быть желтуха, радостно добавил Бастьен.
Вот и ладно, через неделю мой старый враг уже будет на обратном пути в Иллинойс — впрочем, это вовсе не значит, что тогда он оставит меня в покое: «Любовные и другие сонеты» — кость, которую этот пес не так легко выпустит из зубов. Но по крайней мере он не будет подстерегать меня за углом. Я собираюсь предложить ему перед отъездом отправиться на следующий год прямо в Ланкашир, хотя нам и будет недоставать его, и не терять даром ни минуты в поисках Шексхефта. Какой все же удачный ход для нашей стороны, если он, Тумбли, продемонстрирует изумленному миру, что Шекспир был чем-то вроде католика-марана[161], преданного своей вере, но благоразумно исповедующего ее втайне. Может быть, симпатия, которую Шекспир проявляет к презираемому Шейлоку и оскорбляемому Отелло (представляю, как говорил бы это Тумбли!), раскрывает личное понимание Бардом того, что значит быть Другим. Да, Шекспир, конечно, знал из собственного опыта тайного католика, каково это — чувствовать себя тайным иудеем. Уильям Шекспир, ТИ. Это слишком хороший аргумент, чтобы упустить его.
ХОТЕЛ БЫ Я ЗНАТЬ, что побудило Аристида внести «Любовные и другие сонеты» в его несчастный каталог теперь, после полувекового благоразумного молчания? Может, ему неожиданно понадобились деньги? Неужели он забыл, кого ставит под удар? Я почти уверен, что ни одна из перечисленных в каталоге книг не предназначалась для продажи. Каждая из них, скорее всего, была приобретена сомнительными, темными путями. В конце концов, Аристид мог напечатать каталог просто для собственной утехи, как информацию о «личном фонде» или желая вызвать зависть у других книготорговцев и частных коллекционеров, его старинных клиентов. И показал каталог Тумбли в их злополучную встречу в Нью-Йорке, просто расслабившись от обильных возлияний, а не по злому умыслу. Аристид постарел, как и мы с Тумбли. Он, видимо, не так сообразителен, утратил бдительность и, кажется, страдает забывчивостью.
ФОЛШ ВЫЖДАЛ ПЯТЬ ЛЕТ, прежде чем снова завести с сэром Персивалем разговор об «Агаде» из Дунахарасти. Правда, три года из этих пяти сэр Персиваль провел в Индии, в основном в обществе Роберта Клайва[162], «чертовски приличный парень, позвольте вас заверить», и он, этот натурфилософ, этот джентльмен, презиравший вульгарную торговлю, вернулся со множеством сокровищ (злые языки сказали бы — награбленных), — о чем так наглядно свидетельствует комната Пондишери[163] в Бил-Холле. Однако Фолш, в любом случае, определил себе пятилетний срок ожидания, поскольку пять — число вершин на Соломоновой печати, пентаграмма, не имеющая, подобно кругу, ни начала, ни конца. Число пять вызывало у него много других ассоциаций: пятое из семи небес, пятое царство, где, как говорят, ангелы, совершающие Божественное служение, по ночам поют осанны, а днем хранят молчание во славу Израиля. Во славу же Израиля Фолш и хотел дать убежище «Агаде» из Дунахарасти.
Они обменялись книгами через пять лет. Сэр Персиваль лишился своей правой руки по вине тигра, вернее, не столько тигра, ужасно искалечившего ее, сколько по вине хирурга, состоявшего при Клайве, «пьянствовавшего ночами и орудовавшего вслепую днем», который отпилил ему руку. Сэр Персиваль щеголял своим отпугивающим увечьем: рукав его пальто всегда был элегантно приколот, но он признался Фолшу как своему доктору (тот исторически действительно им был), что леди Элис в ужасе бежала из супружеской спальни, когда в самый ответственный момент он потерял равновесие и его культя ударила ее в грудь. После этого она отказалась выполнять супружеские обязанности, а он был не тот человек, чтобы принуждать ее. Большую часть года леди Элис теперь проводила на Джемин-стрит в Лондоне, в доме, который ее покойный отец отписал ей как часть приданого. К огорчению сэра Персиваля, до него дошли слухи, что на Джемин-стрит часто видят молодого лорда Алсуотера, пользующегося дурной славой повесу, и многих других молодых щеголей. Нет ли у Фолша каких-нибудь снадобий, которые могли бы заставить вернуться леди Элис?
Сэр Персиваль, конечно, всегда мог найти утешение в заведении Пэг Сампэ, однако, не имея наследника, он опасался, что Холл перейдет к его брату, гнусному Хэмфри и его невежественному выводку. Сэр Персиваль призывал на помощь весь свой классический стоицизм, но толку было мало. Радость ушла из его жизни, он стал мрачным — это слово лучше всего описывает его тогдашнее состояние.
В то же время Саломон Фолш никогда не чувствовал себя лучше. Пять лет назад он оказался на распутье и сделал свой героический выбор. Он не раскаивался в уловках, к которым прибегал в прошлом, и не извинялся за них. Он просто шел по своему новому пути все решительнее и радостнее. Той части своего бизнеса, которую сегодня можно найти в санитарно-гигиенических и косметических рядах супермаркетов и аптек, Фолш позволил тихо исчезнуть, продолжая готовить безобидные смеси для немногих верных клиентов, по большей части — почтенных дам, которые еще чувствовали зуд в крови. Но он не искал новых клиентов и не требовал вознаграждения от тех, кого продолжал обслуживать. Он также перестал рекламировать свои «особенные средства» в газетах Ладлоу и в рыночные дни больше не открывал лавку на Дворцовой площади.
Что касается его школы, то она стала настоящим бейт-мидраш — центром серьезных религиозных исследований. Тех мужчин, которых он однажды «иудаизировал» — используя свое, так сказать, неортодоксальное нумерологическое оправдание, — методом обрезания ногтей на пальцах ног, Фолш не лишал иллюзий, считая подобное бессердечное просвещение большим грехом, жестокостью, более неугодной Господу, благословен Он, чем первородный грех. Он рассуждал так: если человек считает, что он иудей, то какой синедрион имеет право сказать ему «нет»? За внесением изменений в обряд обрезания последовало нумерологическое смягчение диетических правил. То, что Фолш смог здесь сделать, изменило его жизнь и подарило надежду воздействовать собственным примером на ближайший круг последователей в Англии. Хотя это и дает возможность обойти законы, говорил он им, но иудаизм высшего порядка твердо их придерживается. Тем не менее немногие были тогда готовы идти по пути перемен. И даже в лучшую пору прозелитизма Фолша среди новообращенных больше всего было женщин.