После долгих прений, впрочем не очень долгих, они вырезали участок с язвой и послали его на срочное исследование под микроскопом: если рак, то полное удаление желудка, если язва — сложная резекция, но часть желудка все-таки останется. А пока шили, перевязывали, здесь много чего шить и перевязывать надо. Девяносто процентов времени операции идет на шитье и перевязывание. А может, и больше.
Шьют, перевязывают, ждут ответа.
Наконец позвонили оттуда: картина не совсем ясная. Больше похоже на язву, но, может, и рак.
Что делать?
Борис Дмитриевич. Придется полностью удалять желудок. Рисковать нельзя.
Алла Андреевна. А по-моему, там язва.
Герасим Петрович. А как ты можешь видеть? Надо же пощупать. Болтаешь только.
Борис Дмитриевич. Почему так думаешь?
Алла Андреевна. Не знаю. Вся картина болезни не для рака. И анализы все, и вид его. Хоть место у вас и опасное.
Борис Дмитриевич. В том-то и дело.
Слова сами у них выщелкиваются, но все они продолжают работать с прежней интенсивностью. Все стоят у своих станков. Алла Андреевна следит за дыханием, сжимает и отпускает мешок. Борис Дмитриевич накладывает на ткани зажим. Герасим Петрович кладет рядом другой. Олег ножницами рассекает между зажимами. Борис Дмитриевич поднимает за ручку один зажим. Герасим Петрович подводит нитку, завязывает ее. Олег ножницами отрезает концы. И снова. Работа идет, но сколько удалять, где остановиться, еще не решили. Работают. Говорят. Думают.
Принять решение должен один. Борис Дмитриевич.
Борис Дмитриевич. Алла, как он?
Алла Андреевна. Ничего. Все показатели стабильны.
Борис Дмитриевич. Перенести-то он операцию перенесет, сегодняшний день перенесет, а вот как заживать будет? Не знаю, что делать.
В конце концов, они решили удалять желудок полностью. Ведь если это рак в самом начале, то полное удаление желудка, если он перенесет операцию, может дать выздоровление на много лет. А если оставить и это окажется рак, опухоль вскоре снова обнаружится и пойдет на оставшуюся часть и в другие места тоже.
Они сделали операцию максимально радикально — удалили весь желудок.
— Василий Семенович! Все. Все кончили. Все в порядке.
Опьяненный наркозом больной:
— Ну, начинайте же! Что же вы не оперируете?
— Да все, все уже. Сделали.
— Нет. Неправда. Где же?..
А после позвонили из лаборатории и сказали, что при внимательном длительном исследовании всех отделов они думают, что все же рак маловероятен.
С этого момента и пошли все терзания Бориса Дмитриевича.
Зачем сделали такую операцию, и перенесет ли больной такую операцию, и что будет думать больной, если узнает, что ему сделали такую операцию?
И вот вся эта пляска в голове: «такую», «не такую», «так» или «не так» — все это не редкость, но привыкнуть к этому он, да и не только он наверное, не мог. Как в первый день.
А если он узнает, что отрезали весь желудок, станет, наверное, думать, что у него рак, и станет искать, как все заболевшие раком, свою историю болезни. Ухищряться, изворачиваться, лишь бы узнать, что у него рак. А зачем? Зачем это они делают?! А я бы не стал. Лечат. И пусть лечат».
Борис Дмитриевич себя накачивал, заводил и, как мы знаем уже, домой приехал совсем в тяжелом состоянии. А казалось бы! Больной не умер, сделано все как надо, никто ни в чем упрекнуть его не может. Ни в чем. Сегодня все правильно, все хорошо. Но сегодня.
Вот это-то все и вызвало терзания Бориса Дмитриевича: «Все сделал, как надо!» Неизвестно только: как надо?
Борис Дмитриевич пошел на кухню и стал подогревать сыну еду.
— Папа! Тебе почтальон передал извещение с почты. Посылка от дедушки. Пойти взять?
— Конечно. Сбегай. Возьми только паспорт мой.
— А где он?
— Где-то в комнате, в столе, наверное. Поищи.
Из комнаты слышен шум выдвигаемых ящиков, бормотание какой-то песни, наконец радостный крик:
— Вот! Этот! Если ты, конечно, Борис Дмитриевич, с 1930 года, по национальности русский и при этом служащий, военнообязанный.
— Беги, беги. А то остынет!
«Служащий. А почему это я служащий — целый день у станка стою. Или, может быть, рабочий не служит? Где сейчас разницу найти, всегда ли можно: служащий — рабочий. Уйду в поликлинику и стану служащим. Служащий! Значит, служу. И правильно делаю».
Обсуждение и обдумывание этой проблемы несколько отвлекло Бориса Дмитриевича и хватило занять время как раз до прихода сына и жены с работы.
Теперь уже терзания начались вслух, в виде жалобы домашним. Но сейчас все же Борис Дмитриевич поутих, успокоился, ему стало легче, он стал побольше и себя жалеть, он перебивал свои мысли другими своими мыслями, свои терзания — терзаниями общими. Думы о каких-то глобальных проблемах, терзания общими бедами почти всегда хорошо успокаивают собственную совесть, уменьшают личную неудовлетворенность.
— О чем ты, пап, стонешь? Ну иди в поликлинику, раз тебе трудно. Там легче. По ночам будешь спать, по вечерам никуда не бегать. В поликлинике работа легче — принимай да пописывай.
— А ты, сынок, никогда не говори про работу, которую не делал, что она легкая.
— Ты ж говорил...
— Мало чего я говорил в раздражении! Не суди так легко о чужих делах. Когда я работал в поликлинике, получил как-то вызов к одной старушке. Говорит, что живот болит, но умеренно. Посмотрел, пощупал, вроде ничего особенного. Сказал, что понаблюдать надо и завтра приду посмотрю. Пришел домой, и стоит что-то перед глазами у меня эта старушка. Ощущение, что недосмотрел чего-то. Хожу, читаю, разговариваю по телефону — бабка все время перед глазами.
Стал вспоминать ее живот. Просто глазами представлять. Разделил его мысленно на квадраты и вновь его стал весь исследовать. А тут ко мне товарищи пришли, я разговариваю с ними, а сам иду по квадратикам. И вот втемяшилось мне в голову, что одно место я не проверил. Подумал: а не пропустил ли я ущемленную грыжу? У старого человека боли всегда не очень сильные, не выражены часто. Если ущемление, завтра уже будет гангрена кишки. Умрет бабуля, не выдержит. Сижу с ребятами, болтаю, а сам все про одно. Наконец не выдержал, побежал к бабке домой. Пришел. Перепугал всех: по вечерам же врачи из поликлиники редко ходят. Посмотрел — грыжа. И утром я ее видел, но она была плохо выражена — старая очень. Отправил в больницу старушку. Всю ночь не спал. В больницу ж не могу ехать — и стыдно, и не пустят меня туда: кто я для них? С утра туда поехал. Короче, досталась мне эта бабка! А все говорили вокруг: «Какой хороший, внимательный доктор!» Дифирамбы пели. Был бы внимательный — не пропустил бы.
А ты говоришь, легкая работа! Вот я вечером могу позвонить в больницу и справиться о сегодняшней операции у дежурного. А в поликлинике как быть?! Вот то-то и оно, парень, а ты сплеча!..
Борис Дмитриевич вышел из комнаты, зашел па кухню и сказал шепотком жене, что сбегает в больницу на минутку и скоро вернется.
1974 г.
У меня тогда целую неделю болела рука. Я с трудом ею двигал и с еще большим трудом работал, что было довольно наглядно, и все мои коллеги это видели и иногда даже спрашивали: «А не болит ли у тебя рука?» Я отвечал, что болит. А они спрашивали: «А не болит ли она слишком?» Я отвечал, что болит слишком. А тогда они говорили: «Надо бы заняться ей». Я соглашался с моими коллегами-докторами и смотрел свою руку. А они меня через некоторое время спрашивали: «Ну что?» И я им говорил, что отек нарастает и даже появляется краснота. Они говорили: «Надо же! И температура есть?». Я отвечал, что пока еще нет. И тогда они высказывали мнение: «Смотри, как бы флегмона не началась» — и давали советы. И я опять отвечал, что действительно похоже на начинающуюся флегмону, и что их рекомендации обязательно буду выполнять, и что уже даже начал все это делать.
Они не говорили мне: «Ну покажи же твою руку», а я им не говорил, чтобы они посмотрели ее. Они, наверное, не хотели быть назойливыми и неделикатными: ведь у нас много хирургов разной квалификации, и они могли думать, что я кого-нибудь из них предпочитаю, кого считаю наиболее квалифицированным. А я ни к кому не обращался, потому что, обратившись к одному, я мог невольно обидеть другого, а еще потому, что я никогда ничего не просил ни у кого: ведь люди, окружающие, всегда знают, в основном, что мне нужно, а значит, могут и сами предложить — зачем же я буду к ним обращаться?
А может быть, я думал, что попросив кого-нибудь о чем-нибудь, я буду вынужден следить за их нуждами, откликаться на их беды и недуги. Я не знаю, что мною руководило, но я никогда никого ни о чем не просил и никогда никому ничего не предлагал. Правда, я всегда все делал, если меня о чем-нибудь попросят, но никогда не делал ничего ни для кого с энтузиазмом, хотя быстро, четко и обязательно.