У входа в синагогу, в ящичке оливкового дерева, лежали черные шапочки-кипы из такого тонкого нейлона, что даже легкое дуновение кондиционера сметало их с наших курчавых волос и они парили, как дельтапланы. Поэтому мама прикрепляла их заколками, а отец между тем накидывал на плечи пожелтевшую от времени шаль, в которой надо было молиться, — таллит. Потом мы с Полом шли вслед за папой внутрь, а он через два шага на третий останавливался, жал кому-нибудь руку и говорил: «Доброго шабеса». Мы делали то же самое. От этих мужчин пахло лосьоном после бритья и ментолом, а руки, которые мы пожимали, были большие и узловатые.
Рабби Баксбаум поднимался со своего места и шел здороваться, пряча радушную улыбку в седых усищах с закрученными концами. «Джентльмены! — говорил он нам и, подмигнув, подсовывал ириски прямо в ладонь, пока тряс наши руки. — Люблю, грешным делом, слово „джентльмены“, хотя исторически мы не джентльмены, а вовсе наоборот. Но я употребляю это слово в самом широком смысле».
Спустя минут десять маме приходилось выводить Филиппа побегать, а потом они отправлялись в соседнее здание — еврейскую религиозную школу, которую на разных этапах детства, но весьма нерегулярно посещали все дети в нашей семье. Отец же, закрыв глаза, тихонько раскачивался и вместе с кантором мычал песнопения, застрявшие у него в голове с детства, тоже не очень-то обремененного религией. Пол разводил большой и указательный пальцы на обложке молитвенника — получались ворота, и я пытался забить в эти ворота гол, скатав шарик из фантика от ириски. Застукав нас за этим занятием, отец не скупился на подзатыльники и требовал прекратить хулиганство. Венди сидела чинно, с прямой спиной, только ноги перекидывала — то правую на левую, то левую на правую. Она разглядывала платья взрослых женщин, изучала их манеры и украдкой поглядывала на сидевших вокруг парней.
После службы все долго толпились в вестибюле, где всем предлагали вино и легкие закуски. Родители, поедая форшмак и пирожки, болтали с приятелями, а мы с Полом норовили стибрить с винного подноса маленькие пластиковые рюмочки со шнапсом и, стараясь не подавиться и не закашляться, заливали в себя эту обжигающую жидкость. Иногда кто-то из ребят приносил теннисный мячик, и мы, сбросив пиджаки, всей гурьбой отправлялись играть на пустырь за синагогой. Домой возвращались к полудню, вешали костюмы в шкафы, складывали выходные рубашки в стопку на обеденном столе — в стирку, и мама с папой уединялись в спальне — «вздремнуть». Вылазки в синагогу случались раза два-три в год, а в какие-то годы не случались вовсе. Но потом вдруг, без всякого видимого повода, папа будил нас в субботу со словами: «Пиджаки-галстуки, мальчики. Пиджаки-галстуки». По мере того как мы взрослели, синагога посещалась все реже и реже, а к моим четырнадцати-пятнадцати годам мы стали ходить туда только по праздникам — на Рош а-Шана и Йом-Киппур.
Однажды, когда я уже достаточно подрос, чтобы задаваться вопросами веры, но был еще слишком мал и потому надеялся на внятные ответы, я шепотом спросил у папы во время праздничной молитвы:
— Ты веришь в Бога?
— В общем, нет, — ответил он. — Не верю.
— Тогда зачем мы сюда ходим?
Посасывая свою неизменную содовую таблеточку, отец приобнял меня — так что я оказался завернутым в пыльную шерстяную молельную накидку — и, пожав плечами, произнес:
— А вдруг я ошибаюсь?
Вот и вся теология. Такие уж отношения сложились с Богом у семьи Фоксманов.
9:40
Каддиш читают только кровные родственники умершего, поэтому Барри, Трейси и Элис предпочли в синагогу не ходить. И я их не осуждаю. Мы с мамой, сестрой и братьями опоздали к началу службы больше чем на час, но Стояк оставил для нас места, целый ряд. Мы идем вдоль прохода по центральной части синагоги — похожему на пещеру молитвенному залу. И нам, мужчинам Фоксманам, не очень-то уютно в позаимствованных с вешалки молельных накидках и скользких черных кипах. Я придерживаю свою кипу на голове и чувствую, что на нас устремлены все взгляды. Мы с братьями, как все непосвященные, накинули таллиты на плечи, точно огромные шарфы. У раввина концы таллита перекинуты назад, сам таллит белый, а серебряная отделка в районе воротника позвякивает, как кольчуга. Увидев нас, Стояк — словно дух с небес — спускается со своего возвышения и театрально обнимает каждого. Мне эти спецэффекты кажутся неуместными, поскольку мы с ним виделись всего час назад. Так нарочито здороваются со своими гостями хозяева ток-шоу, хотя всем понятно, что они наверняка пообщались до начала съемки.
Да, у Стояка тут самое настоящее шоу. Он шествует вдоль прохода, как кандидат в президенты, пожимает протянутые руки своих прихожан, похлопывает по спине молодых ребят, тянется к женщинам с поцелуем в щечку, треплет по голове тщательно причесанных деток и громким сценическим шепотом, перекрывая голос кантора, желает всем доброго шабеса. Он, разумеется, знает, что все смотрят только на него. И греется в лучах своей славы.
Стояк из тех раввинов, которые считают своей главной целью доказать молодому поколению, что иудаизм — это круто, что рабби может быть классным чуваком и что он, Чарли Гроднер, потрясающий шоумен. Отсюда и костюмчик от Армани, и напомаженные волосы, и стильно подстриженные баки, и бриллиант в левом ухе. Этакий рабби — рок-звезда. Остается только гадать, откуда взялся этот образ, в самом ли деле он хочет подсунуть Бога современной молодежи или в нем до сих пор бурлят нереализованные фантазии и увлечение группой Led Zeppelin. Возможны варианты, и мне это нравится. Но чего тут точно нет, так это разговора о высшем предназначении. Этого я в его случае заподозрить не могу — слишком уж анатомически точные картинки анального секса рисовал он когда-то на задней обложке тетради по тригонометрии.
Со времен моего детства синагога ничуть не изменилась. Высокий потолок с лепниной, в центре — огромный беленый деревянный ковчег, арон а-кодеш, где в тканевых, ручной работы чехлах с серебряными окладами хранятся несколько ценных свитков Торы. На стенах мемориальные таблички, возле каждого имени — маленькая оранжевая лампочка, которую зажигают раз год в память об умершем. Старики в молельных накидках, прикрывающих потертые пиджаки и сутулые спины, посасывают твердые ириски и мычат вместе с кантором. Рядом — мужчины помоложе, в выходных костюмах и мятых кипах, и расфуфыренные женщины, на коленях у которых высятся шаткие пирамиды: молитвенники поверх модных сумочек. Солнечный свет преломляется в витражах, отчего посвящения, написанные на этих цветных стеклах округлым каллиграфическим почерком, становятся еще чернее. Чуть глубже, в сиянии нер тамида — «вечного света», выполненного в стиле постмодерна, расположено большое возвышение с кафедрой. Сейчас Стояк как раз поднимается на кафедру, чтобы толкнуть речь.
— Всем привет! — говорит он. — Шаббат шалом, Элмсбрук!
Публика нестройно гудит в ответ.
— Да вы что? Каши мало ели? Шаббат шалом, Элмсбрук!
На этот раз все отзываются громко и нарочито дружно.
— Вот! Совсем другое дело! — радуется Стояк. — А теперь давайте поприветствуем семейство Фоксманов, они снова с нами. Как многие из вас знают, несколько дней назад скончался Морт Фоксман, один из наших отцов-основателей. Сегодня его жена Хиллари и дети — Пол, Джад, Венди и Филипп — пришли читать по нему Каддиш. Тем самым мы отмечаем его переход в мир иной перед Богом и перед нашей общиной. Здесь, в Элмсбруке, Морт был уважаемым человеком, деловым человеком, многие из моих сверстников выросли в кроссовках и бейсбольных перчатках, купленных в магазине Фоксмана. Лично меня с этой семьей связывают глубокие, дружеские отношения, в их доме прошла изрядная часть моего детства, я играл в мяч с Полом и Джадом…
— Курил травку, — шепчу я.
— Дрочил, — добавляет Пол.
— Лапал меня почем зря, — шипит Венди.
— Морт оставляет в наследство детям и внукам свои принципы, свою профессиональную этику, свою незыблемую систему ценностей. Пусть Господь утешит эту семью и всех скорбящих детей Сиона.
— Амен, — откликаются собравшиеся.
— Сейчас я прошу Хиллари и ее детей подняться на биму — читать Каддиш в память о возлюбленном муже и отце Мортоне Фоксмане.
Мама встает первой и быстро, точно по беговой дорожке, идет по проходу, чуть покачиваясь на высоченных шпильках. Все мужчины преклонного и предпреклонного возраста провожают ее одобрительными взглядами, а Питер Эпельбаум откровенно поедает глазами ее задницу.
— Хоть бы юбку подлиннее надела, — шипит Венди. — В синагогу-то.
Мы идем вслед за матерью к биме — это такое возвышение со столом посередине, — и кантор вручает каждому из нас заламинированный листок с текстом Каддиша на двух языках, точнее — текст на древнем языке, а рядом его транслитерация понятными буквами.