Пока он говорил, а я его слушал, я неотступно смотрел вниз, на узкий, едва застеленный диван. Он явно не служил Бену постелью. Значит, они спят вместе. Околесицу, которую он нес, я слушал почти без удивления, почти как мною же наговоренную магнитофонную запись. И одновременно меня злила, смущала, мучила уверенность, что Хартли здесь, в доме, молчит и прячется от меня. Почему?
Одно я твердо решил заранее: как бы ни реагировал на мое появление Бен, я не выйду из себя и внешне останусь спокойным. Сейчас мне было очень нелегко сохранить маску любезности. Бен, закончив свою речь, стоял как вкопанный, растревоженный собственными словами и озадаченно хмурясь на портрет кошки. Говорил он все время не повышая голоса, скорее даже тихо, хоть и внушительно, и дверь пока не открыл. Наверно, выжидал минуту, когда можно будет без дальних проволочек выставить меня за порог.
Я почувствовал, что меня опять подвела моя злосчастная способность краснеть. Кровь прилила к лицу и шее, щеки пылали. Я произнес, насколько мог легко и хладнокровно:
— Ну что ж, отлично, но я надеюсь, что вы еще подумаете. Ведь мы как-никак соседи. И вы глубоко ошибаетесь, если видите во мне какую-то важную персону. Я человек очень простой, в чем вы, надеюсь, убедитесь. Я вам еще как-нибудь напишу. Не мог бы я перед уходом повидать Мэри?
— Ее нет дома.
— Наверно, ушла в магазин. Может, она скоро вернется? Мне бы так хотелось ее повидать.
— Ее нет дома! — Бен схватил с дивана конверт и карточку и шмякнул об пол. Потом с треском распахнул дверь.
Он стоял между дверью и мной, минута была критическая. Он чуть отступил, а я сделал рукой примирительный жест, долженствующий развеять внезапно возникшую атмосферу насилия. Я прошел мимо него в прихожую и стал возиться с входной дверью. Бен, не отстававший от меня ни на шаг, сам взялся за замок, и наши руки соприкоснулись. Тут мне пришлось сделать шаг в сторону, а потом выйти на крыльцо. Оглянуться на дверь в кухню я не успел, да и вообще уже ничего не видел от волнения. Зато с ужасающей ясностью различил яркие красные и оранжевые шары каких-то гигантских роз, посаженных вдоль дорожки. Дверь хлопнула. Второпях я кое-как сладил с замысловатым запором калитки и выбрался на улицу. Я пошел под гору. Не побежал и все замедлял шаг, а в деревню вступил уже совсем неспешно. Острая злость, страх и какой-то жгучий стыд, терзавшие меня, постепенно улеглись. Неужели я выскочил из коттеджа пулей, как перепуганная собака? Я решил, что ответ на этот вопрос не имеет ни малейшего значения, и попробовал остудить горящие щеки тыльной стороной руки.
И по мере того как волнение мое утихало, откуда-то из темных глубин медленно поднималось новое чувство. Вернее, даже два чувства, тесно, нечестиво свившиеся воедино. Я ощущал пронзительную боль, вспоминая жалкий, незастеленный диван и свой вывод, что Хартли… спит… с этим неотесанным стареющим школьником. Я знал, что боль эта возникла именно сейчас не при виде дивана, а потому, что, пока я не убедился в том, в чем теперь убедился, я старался начисто выключить из сознания некоторые стороны ситуации, некоторые картины, некоторые ощущения. А вторым чувством, которое, тесно переплетясь с первым и поблескивая черными отсветами, всплыло теперь на поверхность, было своего рода пугающее ликование. Бен оказался в точности таким, как я боялся — и надеялся. Да, он самодур и тиран. Он человек скверный, злой. А значит… а значит…
— Всякий затянувшийся брак держится на страхе, — сказал Перегрин Арбелоу.
Однако сначала нужно кое-что объяснить. Эти страницы, как и предыдущие (точнее говоря — начиная со страницы 111), я пишу в Лондоне, в моей жалкой, заброшенной новой квартире. Мне даже подумалось, что, если бы я захотел жить отшельником, удалившись от мира, это жилище подошло бы мне куда лучше. (Кто-то недавно сказал мне что-то в этом духе. Розина?) Столько всего случилось, и я пробую записать это как связный рассказ, по возможности не прибегая к настоящему времени. Вот и выходит, что я все-таки пишу свою жизнь, как роман. Ну и что? Трудность была в том, чтобы найти форму, и эту форму каким-то образом подсказала мне история, моя история. По ходу дела у меня будет время поразмышлять и повспоминать, отклониться в сторону и пофилософствовать, вернуться в далекое прошлое и описать почти не поддающееся описанию настоящее; так что в каком-то смысле мой роман все же окажется и мемуарами, и дневником. В конце концов, прошлое и настоящее так неразрывны, только что не едины, словно время — это искусственное расчленение материала, который стремится к тому, чтобы стать компактным и однородным, тяжелым и очень маленьким, как некоторые небесные тела, о которых нас осведомила наука.
Я приехал сюда два дня назад и с тех пор пишу почти не отрываясь. На второй вечер, как будет рассказано чуть ниже, я навестил Перегрина. Сегодня буду писать дальше; как ни странно, здесь, в тесноте и полном хаосе, пишется легче, чем на просторах Шрафф-Энда. Мне удалось сосредоточиться, а сосредоточиться, видит Бог, было на чем. Сегодня вечером уеду поездом домой. (Домой? Домой.) Я уже договорился по телефону с местным таксистом, чтобы встретил меня на станции. Сейчас сижу за расшатанным столом у окна, из которого мне видна до невероятия пушистая макушка нежно-зеленого платана, а позади его пляшущей листвы — мешанина окон, стен и труб и задние фасады домов, построенных из корявого, цвета навоза викторианского кирпича, из которого, надо полагать, сотворен весь этот район Лондона. Свою большую, удобную квартиру в Барнсе, в двух шагах от реки, в двух шагах от вокзала, я продал в лихорадочной спешке, когда покупал Шрафф-Энд. А эта квартирка рисовалась мне некоей часовней для покаяния. Я не успел даже расставить мебель. Рядом со мной на кресле расположился телевизор. (Счастье, что в Шрафф-Энде телевидение недоступно.) Дальше, лицом к стене, стоит книжный шкаф, повернув ко мне свою сероватую спину в лохмотьях паутины и дырочках от древоточца. Картины, лампы, книги, украшения и скатанные ковры загромождают пол, а между ними — печальная россыпь битого стекла и фарфора. Я безжалостно торопил грузчиков, и они оказались не на высоте. В крошечной кухне жмутся нераспакованные ящики с хозяйственной утварью. Хотя я много чего продал, а кое-что сдал на хранение (в том числе несколько чемоданов, набитых театральными сувенирами), вещей здесь явный переизбыток. Обе спальни очень небольшие, но из них открывается приятный вид на переулок, где перед низенькими домами посажено много деревьев и кустов. Кухня, если суметь в нее втиснуться, вполне хороша — с газовой плитой и холодильником. Вчера на завтрак я ел макароны с сыром из банки, приправленные прованским маслом, чесноком, базиликом и опять же сыром, а на второе — вкуснейшие холодные вареные тыковки (поджаривать их, на мой взгляд, не следует). Не забыть купить еще тыковок, а также зеленого перца, и захватить с собой. И раз уж речь зашла о еде, ятолько что вспомнил, что вчера вечером (когда я был у Перри) я должен был обедать у Лиззи и Гилберта и забыл предупредить, что не буду. Они, наверно, весь день для меня стряпали.
Что привело меня в Лондон? Главным образом, вероятно, сознание, что в проблеме Хартли обозначилась очень важная пауза: пауза, необходимая для раздумий, планов и известного очищения намерений. А конкретно меня привезла сюда Розина в своем отвратном красном автомобильчике. Розина опять появилась в Шрафф-Энде вечером того дня, когда состоялось мое столкновение с Беном, на многое открывшее мне глаза; и я поверг ее в изумление, а заодно и отвязался от нее, попросив завтра рано утром отвезти меня в Лондон. Мне хотелось, как я уже сказал, уехать, чтобы подумать. И еще хотелось, как я сейчас объясню, найти старые снимки Хартли, оставшиеся в городе. А попутно я нашел удобный способ отделаться от Розины, хотя бы на время. Мало того, что, осчастливив ее своим обществом и приняв ее шоферские услуги (а водитель она первоклассный), я имел все шансы ее умилостивить, по дороге мне еще удалось убедить ее в полушутливой форме, что между мной и Лиззи ничего нет и что всерьез я, разумеется, ни минуты об этом и не думал. Эту новость Розина, как я и ожидал, приняла спокойно, с видом великодушным и понимающим, что привело бы меня в ярость, если б я рассказал ей всю правду. А так я даже дал понять, что она помогла мне «одуматься». Вправду ли она поверила, что я отказался от мысли о Лиззи, и притом под воздействием ее террористической тактики? Или же заподозрила, что тут кроется что-то другое? Трудно сказать. Ведь она как-никак актриса.
Нас обоих, кажется, удивило, какой приятной получилась эта поездка. Ни о чем личном мы не говорили, а просто болтали и судачили всю дорогу, и это время нам было хорошо вместе, как бывало давно, до того, как Розина влюбилась в меня и довела до безумия. Она с большим тактом рассказывала мне только о том, что мне хотелось услышать, — о провалах и неудачах, банкротствах и личных невзгодах. План экранизации «Одиссеи», с которым носился Фрицци, уперся в финансовые трудности, Маркус подал в суд на Алоиза из-за контракта с Нелл, третий муж Риты сбежал с танцовщиком, Фабиан опять в психиатрической больнице. Apres moi le deluge.[18] А я развлекал ее моими злоключениями в «Черном льве». И всю дорогу до Лондона я, ничем не выдавая своей озабоченности, думал о Хартли. Ведь я как-никак актер. Розина довезла меня до Ноттинг-Хилла. Мы простились дружески, не договариваясь о новой встрече. У нее хватило ума не приставать ко мне, тем более раз ей казалось, что она, используя свою власть надо мной, добилась какого-то преимущества. Я понятия не имел, что у нее на уме и что ей нужно, и скоро о ней забыл. Я не без приятности отдался тому немного пьянящему чувству, которое всегда охватывает меня, когда я въезжаю в Лондон, — будто в этой трагикомической столице снова возвращаешься в себя, едва оборвется общение, возникшее в поезде или в машине. Я пошел к себе на квартиру пешком (Розине я не разрешил довезти меня до места) и по дороге кое-чего купил. Открывая дверь своим ключом, ощутил болезненное волнение. Чужие загроможденные комнаты, еще хранящие запах других жизней, встретили меня враждебно. Я сразу принялся разыскивать фотографии Хартли. Подумал, уж не пропали ли они при переезде, но все обошлось. Я вывалил их из конверта и разложил на столе — пожелтевшие, выцветшие, с завернутыми краями. Почти все — моментальные снимки, моя работа. Хартли смеется или улыбается, ветер раздувает ее волосы и юбку, Хартли на мосту над каналом, держит велосипед, прислонилась к калитке, на коленях среди лютиков, смотрит на меня, и все лицо ее дышит любовью. Я пробовал найти сходство, уловить связь между молодым лицом и старым, прежним и новым. Но образы возникали слишком страшные, слишком мучительные, очень уж веяло от них молодостью и счастьем. И, опасаясь дать волю чувствам, я быстро собрал карточки и сунул обратно в конверт, чтобы увезти в Шрафф-Энд.