«Хорошо! – в конце концов сказал я. – Занятие окончено. Все свободны».
«Но у нас еще десять минут!»
«Все свободны! Я должен еще раз повторить?»
Когда аудитория опустела, я собрал, наконец, свои разлетевшиеся по всему полу, покрытые пылью и отпечатками студенческих ботинок листы. Заталкивая их в портфель, я снимал с них чьи-то длинные волосы, пытался отряхивать, сдувал грязь. Настроение было вконец испорчено.
«Не надо сажать писателей в сумасшедший дом», – раздался вдруг голос откуда-то с опустевших задних рядов.
Я вздрогнул и уронил портфель на пол. Листы из него опять разлетелись.
«Зачетов сегодня больше не будет!» – я почти закричал.
Сдержаться действительно было очень трудно.
«А я не хочу зачет. Я просто хотела сказать, что из сумасшедшего дома надо всех отпустить. Там можно оставить только Хемингуэя. Он бы тогда не застрелился».
Я перестал собирать свои записи и посмотрел наконец туда, откуда звучал голос.
«Почему бы он не застрелился?»
«Он был бы там счастлив».
Я выпрямился и смотрел, как она медленно спускается ко мне по левому проходу мимо пустых рядов. Пожалуй, излишне медленно.
«Как твоя фамилия?»
«Меня зовут Наташа, – сказала она. – Можно я буду писать у вас курсовую?»
«Курсовую? Но… курсовые будут только через семестр…»
«Я уже тему придумала – «Эволюция образа сумасшедшего в современном романе». Начну с Бенджи из «Шума и ярости». Можно?»
Курсовая у нее получилась абсолютно бездарная, но уже через два месяца своего научного руководства я знал, чем отличается музыка в стиле «техно» от направления «рейв», кто такой Тарантино и почему губы у меня все время обветрены.
«На ветру нельзя целоваться», – говорила она и тянула меня в подъезд.
Тихие семейные вечера с Володькой и Верой у телевизора превратились в пытку.
* * *
Петру Первому следовало прожить дополнительные триста лет и настойчиво продолжать строительство своих «навигацких школ», потому что даже в конце двадцатого века, да еще разменяв пятый десяток, кто-то по-прежнему вдруг выясняет, что движется неверным курсом.
Следовательно, виноват штурман, что, в общем, неудивительно, так как во всем обычно виноваты евреи, а штурман, судя по окончанию, натуральнейший он и есть. Ничуть не меньше, чем Койфман. Который грустит о Петре Первом, поскольку сбился с курса и стал от этого, к своему стыду, совершенно счастлив.
Но «навигацкая школа» все равно бы не помешала.
Потому что навык ушел. «Извините, где тут у вас паруса? Где ветрила?» Плюс надо ведь вспомнить, за какие веревки тянуть. После шестьдесят второго года корабль из гавани не выходил. Команда сушила весла, капитан спал, а Штурман переписывал в судовом журнале свою фамилию. Менял большую «Ш» на маленькую. Чтобы все считали это профессией.
И тут появляется юное создание, которое вдруг говорит: «Можно я буду писать у вас курсовую?» А тебе почти пятьдесят.
Так нечестно.
При этом бездарность курсовой влияет на отклонение от курса с той же силой, что огромный топор, засунутый зловредными пиратами под компас (точнее, «компас» с ударением на второй слог, как говорим мы, видавшие виды соленые мариманы). То есть чем глупее получается у означенного создания начало первой главы, тем больше умиления это вызывает у т. н. научного руководителя. «У-ти-тю-ти, сюси-пуси! Вы посмотрите, как моя ляля сама научилась ходить». Излишне говорить, что это умиление абсолютно лишено каких бы то ни было отеческих чувств и по самой своей сути заточено совершенно в другую сторону. Поскольку если ты и напоминаешь самому себе кого-то из беглой семейки Лотов, то уж никак не папашу. Инцест в твоей персональной истории смутно присутствует лишь на лолито-набоковском, геронтологическом уровне. Волнует разница в возрасте, а не то, что ты когда-то стирал пеленки именно этому существу. Разумеется, не стирал. Но все остальное волнует чрезвычайно.
В общем, подобные штормы не для сошедших на берег морских волков. Особенно если они никогда и не были такими уж морскими волками. Волчатами максимум или, на худой конец, очень крупными спаниелями. Но потом карьера пошла по другой линии. «Дай, касатик, я тебе погадаю. Ай, какая у тебя короткая эта линия. Сердечный ты мой! Совсем не длинная, но зато, посмотри, какая толстая». Любовь после шестьдесят второго года для меня очень быстро превратилась в табу, и корабль встал на глухую стоянку. Якорь ушел в грунт «по самое не хочу» – так, что даже колечка не было видно. Того колечка, за которое его можно вытащить в случае если что.
В случае, если – «По местам стоять! Внимание в отсеках! Свистать всех наверх! Господи, неужели это опять случилось?!!» и тому подобных вещей.
В случае, если Наташа. А тебе почти пятьдесят.
Там, в шестьдесят втором году, когда я беспомощно раскачивался на гигантских волнах точно такого же шторма, непонятный стиляга Гоша-Жорик-Игорек все еще распевал у себя в палате песенку о приключениях необыкновенного капитана Гарри, повторяя бесконечным рефреном последнее слово в каждой второй строке:
«А в гавань заходили корабли, корабли.
Большие корабли из океана».
Я вспоминал о нем и о том, как «в воздухе сверкнули два ножа, два ножа», и мне становилось грустно оттого, что я так и не сумел отомстить доктору Головачеву. Даже несмотря на то, что мстить, как выяснилось, было практически не за что.
Теперь, когда на меня обрушилась бестолковая история с поцелуями в подъездах, постоянным враньем дома и курсовой работой о сумасшедших, эта песня волновала совершенно особенным образом. Напряженный эротический контекст, отчаянные моряки, кинжалы, схватка в таверне – все это до известной степени тоже делало из меня отчаянного парня и головореза.
С одним инфарктом, двумя пожилыми женами и рассчитывающим на мою порядочность двадцатилетним сыном.
Но головорезы не бывают порядочными людьми. Поэтому я полюбил насвистывать песенку про гавань, про корабли и про капитана Гарри. Иногда даже во время лекций.
Этот неудержимый мачо стал моим неразлучным спутником и проводником, заняв место Вергилия. Правда, в отличие от Данте, я не сумел остаться всего лишь сторонним наблюдателем и туристом. Как соскользнувший с лекторской кафедры лист бумаги, я кругами спускался туда, где мне предстояло навсегда слиться с местным и, по-видимому, далеким от раскаяния населением.
По пути со мной происходили забавные вещи. То есть в том состоянии, в котором я находился, я не считал их в окончательном смысле этого слова забавными, но какой-то непораженный, незатронутый общим весельем участок в моей голове все же умудрялся мне сообщить, что все это, наверное, полная чушь.
Случилось так, что я полюбил песни.
Не только авантюрную историю капитана и атамана, но вообще – песни. Я стал вдруг слушать слова, покачивать головой и выяснил, что в большинстве из этих произведений рассказывается обо мне. Как на русском языке, так и на английском.
Долгие годы, когда я вскакивал с дивана, чтобы выключить радио или телевизор, или кричал из ванной комнаты: «Володька, хватит крутить эту дребедень!», оказались ошибкой. Я наконец понял, как глубоко я заблуждался, считая современные песни пошлыми, нелепыми и лишенными всякого смысла. Именно смысла в них оказалось навалом.
Выяснилось, что все они про любовь.
Даже когда в тексте звучало слово «бухгалтер», я все равно отчетливо слышал перед ним сочетание «милый мой». Эти два слова, расположенные в тесной и трогательной близости друг к другу, настолько полно компенсировали недополученное мною за последние двадцать лет, что я был готов простить распевавшим их по телевизору девушкам абсолютную и недвусмысленную вульгарность, и даже название «Комбинация», которое они придумали для своего коллектива, не вызывало у меня шока, но, напротив – пробуждало какие-то юношеские, давно забытые ощущения, связанные отнюдь не с шахматами или футболом.
– Ты всегда был эротоман, – сказала Люба, выслушав мой рассказ. – Вот тебе и грезилось нижнее белье. А песни тут ни при чем. Говорила я тебе два года назад – не бросай Веру, но ты не послушал. У тебя ветер свистел в голове. И нечего теперь спирать на эти песни. Как были дерьмом, так дерьмом и остались.
– Да нет, ты не понимаешь! – Взмахнул я рукой. – Представь, как вся эта квинтэссенция дурного вкуса в одно мгновение вдруг стала вовсе не квинтэссенцией… И каждое слово зазвучало как будто бы про меня.
– Ха! – сказала она. – Ты сдурел, «милый мой». У нормальных людей это называется – сбрендил.
Она покрутила пальцем у своего виска и пощелкала языком.
– Хочешь валерьянки? Или ты от нее еще больше дуреешь, как кот? Боюсь, я уже не могу тебе доверять. Скоро тут у меня замяукаешь. Может, тебе к Вере назад попроситься?
– Я не хочу к Вере. Я ее не люблю.
– Ха! Придумал проблему. В твоем возрасте…