– Ешь просто – проживешь до ста! – любила повторять веселая бабулька.
Она оказалась большая мастерица на присказки. Когда Муза нетерпеливо отпихнула ее от ванной, Авдотья кротко взглянула на соседку васильковыми глазами и заметила:
– Не спеши, кривая, в баню, хватит пару для тебя.
Муза захлопала глазами, не зная, обижаться ли ей на эту старушенцию в белом платочке, и после решила разойтись полюбовно.
Было что-то в Авдотье располагающее, даже успокаивающее, как в природе. Восьмидесятилетняя женщина сохранила приятность черт и детскую непосредственность лица, морщины не изуродовали его, а лишь подчеркнули лукавость и доброту. Ее руки не поднимались для драки, и, возможно, поэтому ее пирожки никогда не бывали невкусными. Она умела создавать вокруг себя уют и покой.
Накануне отъезда баба Дуня решила испечь свои коронные плюшки с маком. Она зажгла духовку и начала раскладывать заготовки на противень. Муза пила чай за дубовым столом, но на этот раз без обычного самодовольства.
– Сердце ноет, стенокардия, – пожаловалась она старушке, с усилием прижимая к груди газету «Аномалия».
Поймав удивленный взгляд провинциалки, Вертепная поинтересовалась:
– Не пробовали?
– Что?
– Газету прикладывать.
– Это еще зачем? – оторопела Авдотья.
Муза гортанно хохотнула:
– Вот, читайте!
– Милая, да я без очков не вижу.
– Ну тогда слушайте. Приложите газету с фотографией экстрасенса Задырина к больному месту, и ваша боль утихнет. Курс лечения при различных недугах по 10 и более минут 2–3 раза в день. Помните, что на 3, 5, 7, 9 дни лечения возможна ломка. – Пенсионерка тяжко вздохнула. – Конченый... тьфу, конечный результат будет отличным.
Муза сунула старушке под нос фото мужчины с вдумчиво-напряженным лицом. Руки целителя застыли в момент совершения неких магических пассов.
– Раньше молитвы и иконы помогали, теперь рожи из газет. – Бабушка Дуня перекрестилась и сунула плюшки в духовку. – Господи, избави от лукавого! – Она перекрестилась еще раз.
– Да какой лукавый! Это самая правда, – возмутилась Муза ее недоверию. – Вот что пишут те, кто прикладывали Задырина: «Газета ходит по всем соседям нашего подъезда и всем помогает. Ее затерли до дыр!» А ветераны войны просили редакцию: «Отпечатайте фотографию с „заклинанием“ и пустите в продажу». И представляете, – глаза Вертепной торжествующе сверкнули, – такая открытка уже продается и стоит 10 рублей. Действие открытки значительно сильнее фотографии в газете.
Авдотья Алексеевна вымыла руки и, достав очки, вгляделась в лицо экстрасенса.
– Полковник небось?
– С чего бы вдруг? – удивилась Муза.
– Ишь как смотрит. – Пожилая женщина опять перекрестилась.
– Да вы приложите, попробуйте! Неужто у вас ничего не ноет?
– Заноет – горчичник приложу или лепешку медовую. Нешто я этого бугая на себя класть буду?
Выпив очередные три чашки чая, Муза нехотя оторвала «полковника» от пышного бюста:
– А ведь отлегло. Правда, я не 10, а 20 минут держала. Передозировочка. – Она ласково погладила щекой еще теплую газету.
– А ежели у человека геморрой, куда ему фотографию прикладывать? – поинтересовалась Императрица из туалета.
– Для таких больных лучше сразу распечатать фото на туалетной бумаге. Напишите письмо в редакцию, Муза Александровна, – посоветовал Нил, случайно заглянувший на кухню.
Коммуналка забурлила обсуждением. А Авдотья Алексеевна, достав выпечку, под шумок ускользнула в комнату.
Катя откровенно загрустила, когда Адольф пришел за чемоданами Авдотьи. Сын в свою очередь ужаснулся, завидев баулы и коробки, приготовленные к отправке.
– Нас не пустят в поезд. – Адольф пытался завернуть обратно часть багажа, но по суровому выражению лица матери понял, что уговоры бесполезны и она не расстанется даже с кониной.
Одному Богу известно, как они добирались до вокзала и что творилось в вагоне, где у всех пассажиров оказались такие же несчетные коробки с поживой.
Катя и Адольф долго махали веселому сморщенному лицу в окошке поезда, а потом кинулись на почту сообщать родственникам, когда встречать бесценный груз в Ярославле.
От чахлого румянца петербургской весны щемило сердце. Солнышко манило из трухлявых стен на улицу, в его свете красивое становилось еще краше, а убогое еще неприглядней. И в настроении у Кати и Маши наблюдались те же перепады.
После майских праздников дожди пробудили спящие скверы, наступил короткий период свежести между ледяной коростой зимы и пыльной серостью лета.
В один из светлых зазеленевших дней Катя толкала коляску с ребенком по Суворовскому проспекту, минуя череду Советских улиц, она сбилась со счету: 1-я, 2-я... 7-я. Машенька в красной кибитке мчалась по мокрым от недолгого дождя асфальтовым полям Смольнинского района, и в мозгу девочки рождались причудливые образы реальности...
Прогулки в дождь она любила. Ей хорошо спалось, и нежно-лиловые сны бесшумными фонтанами переливались в океаны грусти. Но то была грусть без сожалений и разочарований, легкая, как дождевая кисея, раскачиваемая любым порывом ветра.
В солнечные дни радость отпочковывалась изнутри светлыми пузырьками, прорываясь улыбкой на губах. Праздник накатывал лавиной весело подпрыгивающих искрящихся апельсинов. Упругие и ароматные, они шаловливо толкались между собой, и каждое их столкновение рождало серебристый смех. Волна солнечных мячей мчалась с оглушительной скоростью прямо на девочку, и захватывало дух от восторга встречи с нею.
И вот она пленяла Машу в душистый оранжевый круг, и мячи вдруг оказывались невесомыми солнечными зайчиками от тысячи зеркал. Ах, как ослепительно беззаботно они кружились вокруг девочки, словно мыльные пузыри, наполненные дурманящим запахом счастья...
В такие минуты губы ребенка растягивались в улыбке, и мать радовалась, что радостно дочке, а баба Дуня уверяла, что это ангелы веселят младенца во сне. Катя ничего не имела против ангелов, лишь бы они веселили, а не огорчали Машеньку.
Прогуливаясь, Катя думала о таком привычном для каждого русского, об ответах на вопросы «Кто виноват?» и «Что делать?». Привозное гамлетовское «Быть или не быть?» волнует всех гораздо меньше, потому что каждый знает: «Чему быть, того не миновать». А вот когда неминуемое случится, тогда можно и поразмышлять.
Проходив часа три и так ни до чего не додумавшись, она вернулась в коммунальные стены. Еще на лестнице ее настигли знакомые раскаты: «Не сыпь мне соль на рану, не говори навзрыд».
«Опять Хламовы напились», – смекнула Катя. Они почему-то включали именно эту песню, когда хотели капитально нажраться, и магнитофон повторял ее бесчисленные разы, пока алкоголики не теряли контроль над собой настолько, что уже не могли перекручивать кассету.
«Можно подумать, рана их поистине бездонна». – Катя чертыхнулась, затаскивая коляску в коридор. К несчастью, конурку милых соседей и ее комнату разделяла тонкая стеночка, поэтому больше всего соли на рану попадало именно ей.
Стучать в комнату не имело смысла: запои Хламовых прерывались только участковым. Делал он это исключительно ради дочки алкоголиков, с которой родители запирались и заставляли ее пить вместе с ними. Сколько лет было девочке, никто не знал, но на вид не больше семи. Она числилась недоразвитой и состояла на учете в психдиспансере. В трезвом состоянии супруги заботились о своей дочке, на Новый год покупали елку, на Пасху – кулич и вроде казались людьми. Но таилось в их глазах нечто леденящее душу, безмолвное и страшное.
Вечером Хламова, работавшая поварихой, приносила в алюминиевых бидончиках остатки столовского обеда. Прямо в них же разогревала еду на плите, в них же и подавала. Похлебав по очереди съедобную бурду, Хламовы заползали в комнату, запирая за собой дверь на ключ. Иногда девчушка, вырвавшись в коридор, с любопытством осматривала жизнь соседей.
Кате она казалась недоразвитой физически, но не умственно. Маленькая Хламова болтала, как все детишки, и очень любила сладости. Девочка брала их из рук испуганно и недоверчиво. Воображение рисовало угловатое тельце ребенка, скрытое под ворохом нелепой одежды, и сердце сжималось от жалости к беззащитному тощему зверьку. Жадно разгрызая гнилыми зубками печенье, девочка дружелюбно улыбалась. Катя гладила ее блеклые спутанные волосики и вопрошала безо всякой надежды:
– Когда-нибудь это кончится?
Май пробуждал в Гулом смятение. В этом смятении было все: тяга к перемене мест, тайная тревога и всеобъемлющая любовь к миру, разливающаяся по жилам, словно березовый сок внутри проснувшегося древесного ствола. Гулый оживал и наполнялся смыслом, как сама природа.
Чем больше он приближался к пониманию того, как коротка его жизнь, тем сильнее он любил. Желание писать проистекало из этой же любви. Сквозь клетку бытия Гулый пытался протиснуть руку с посланием к миру. Как попавший в бедствие моряк, он хотел бросить его в бескрайний океан. Не для критиков, не для славы, а для того, кто заметит его и услышит «SOS» бесконечно нежной и одинокой души.