Они ходили ночью купаться, лазили по чужим огородам, воровали подсолнухи, пили водку, пьяные, вдвоем с Илюхой зачем-то кидали камни в окна пустых домов и говорили о женщинах, о Боге и любви.
Из этой мути, из драгоценного мусора и отчаяния сложился выстраданный Колюнин роман, не любовный роман с поцелуями, объятиями, свиданиями и ревностью, а нечто гораздо более грандиозное – роман из слов и предложений, которые были гораздо богаче самой любви.
“Лето умирало мучительно и долго”, – написал Колюня в толстой тетрадке свою первую литературную фразу. Была зима, молодой прозаик сидел в малогабаритной беляевской квартирке, глядел на заснеженные крыши и завьюженные улицы, по которым медленно и осторожно пробирались машины, надо было готовиться к вступительным экзаменам в университет, перечитывать “Войну и мир” и “Поднятую целину”, но, отложив измучившие его шедевры в сторону, маленький автор вспоминал ушедшее счастливое дачное лето семьдесят девятого года, зажигал свечи и украдкой плакал.
А когда родители, готовившие его к последнему жизненному штурму, требовали учиться, удирал в Купавну и там, где все напоминало об ушедшем тепле, продолжал легко и быстро писать.
“Словно живое существо в предсмертной агонии, оно отчаянно цеплялось за последние листья на деревьях, одинокие сентябрьские цветы, прощальные крики улетающих птиц, вялые лучи скупого осеннего солнца и изредка мелькавшие в сумрачном небе голубые просветы. И иногда, как отблески его былого могущества, устанавливались ослепительно сверкающие, прозрачные дни, но все чаще и чаще они сменялись ненастьем, и осень, как ночь, спускалась на Ислу, сгущаясь и обволакивая ее туманами и дождями. Холодный и сильный северный ветер срывал и гнал перед собой пожелтевшую листву и устилал и усыплял ею землю, и деревья гнулись и скрипели, оплакивая погибшую зеленую душу”.
Колюню завораживала эта длинная фраза, долгие перечисления и гладкая текучесть слов – точно он лежал, закрыв глаза, на спине и чувствовал, как плывут вместе с ним и небо, и земля, и прикасался сам к бесконечному течению бытия.
“По утрам случались заморозки, хрупким инеем покрывалась трава на болотах, и засыхали цветы. И в этом трагическом мире всеобщего прощания и разрушения создавалось предчувствие того, что вместе со смертью лета произойдет непоправимое – погибнет и никогда более не воскреснет жизнь”.
На даче отключили электричество, и он писал лихорадочно, при свете красивой керосиновой лампы, до обморочного состояния, так что обстановка вокруг и холод дачного домика – все выглядело, словно Колюнчик остался один на свете в окружении молчаливых, темных домов, и ощущение это наполняло душу гибельным восторгом.
Как сладко было одиночество и как хотелось, чтобы в тишину и пустоту дачного домика вошла женщина! Не такая, каких Колюня встречал в жизни, – а такая, которую он мог бы сочинить по желанию души и хотению тела. Но не было такой женщины, одно только одиночество вокруг, и он выходил в туманный тихий сад, курил, глядел на луну и снова начинал лихорадочно строчить.
В качестве места действия страдающий литератор избрал заброшенную северную деревушку и расположил ее на отрезанном от мира глухом участке земли, который образовывала вытекавшая двумя рукавами из глухого таежного озера река. Это были бурные, порожистые реки, и жители деревень, что располагались ниже по течению, сюда не доходили. Когда-то от деревни шла дорога до поселка лесорубов, но теперь ею никто не пользовался, она частью заросла, частью ушла в болота, и только была где-то в лесу вьющаяся звериная тропа. Как дань прошлому бедное селение называлось испанским словом “Исла” – сиречь островом, – никаких иных жителей там больше не было, и ничто не мешало герою созерцать окрестную красоту, терзаться и, упиваясь возлюбленным одиночеством, сочинять для себя какую угодно судьбу.
Автор и сам толком не знал, что хотел сказать, но попытался вместить в две сотни неряшливых, неуклюжих, убористо напечатанных и исправленных ручкой страниц все свое видение и ощущение мира, бывшие или только пригрезившиеся ему приключения и путешествия души. Помимо героя с романтическим именем Старк, ушедшего из жестокого мира, и безымянного молодежного бунтаря, который, разочаровавшись в людях и поняв, что никто вокруг не верит в его идеи, принялся странствовать по городам и весям, выменивая на машины, дачи, квартиры, лекарства, водку и хлеб крестильные крестики и таким образом мстя людям за крушение своей мечты, в романе имелся еще и самый главный, и самый зловещий персонаж – хозяин жизни, сытый, наглый и циничный
Князь. Именно он совратил бедного идеалиста, поручив ему бесчестное дело, после чего приступил к искушению самого Старка.
При этом вся троица оспаривала любовь той хорошенькой женщины, которая в сарафане и босоножках прошла через комариные болота и топи в Ислу и в конце концов досталась самому сильному, потому что, сделал нехитрый вывод еще не познавший женщин и писавший наугад эротические сцены Колюня, самые прекрасные из них всегда достаются сильнейшему.
Но когда роман был почти закончен, то само собой вдруг всплыло помимо писательской воли, запросилось на белые листы, что трое его персонажей суть один человек, который для того и был отведен в северную лесную пустыню, чтобы там в тишине и уединении сделать выбор и ответить, по какому пути он дальше в жизни пойдет, а громадная изба на подклете вдруг таинственным образом превратилась в невзрачный дощатый домик и заброшенная деревня – в опустевший осенью дачный поселок, где писал с воспаленными от бессонницы глазами и разбухшим от выкуренных сигарет языком
Колюня финальные строки своего детища.
“Он лежал на краю земли, раскинув руки, как вдоль креста, и ветер теребил его поседевшие волосы, и глаза его были устремлены в небо, а вдали за деревьями, куда уносились мимо замерзающего человека машины, вставали стеной дрожащие огни черного Города”.
Все это было отголоском Колюниных подростковых дворцово-пионерских и кудиновских исканий – он не думал свой роман публиковать, и прежде всего потому, что понимал его полную идейную непроходимость, разве что перенести действие в Америку или Европу и сделать героя разочаровавшимся в буржуазной действительности бунтарем, парижским студентом шестьдесят восьмого года, никому не показывал, но после того, как на Родине негаданно-нежданно настала милая сердцу гласность и напечатали гениального “Доктора Живаго”, все же вознамерился многословное творение сократить и отдать в журнал “Юность”, а перед тем прочитать в литературном объединении.
Студеным декабрьским вечером с завыванием в голосе исполнял
Колюня “Дачные страсти” на улице Писемского, в бывшем помещении журнала “Наш современник”; было очень тихо, и читающий не видел ничьих лиц, даже забыв в тот момент, что его слушают. А когда закончил брачную песнь и силы его оставили, два десятка молодых, честолюбивых и голодных прозаиков, перекурив на лестничной клетке старого московского дома, безжалостно и изощряясь в остроумии, маленького акына разгромили, и даже несмелая защита руководителя студии, благородного и доброго худощавого старика
Тадэоса Ависовича Бархадуряна, писавшего под псевдонимом Федор
Колунцев и посоветовавшего Колюне не отчаиваться, не смогла этот разгром смягчить и избавить от ощущения, какое ужасное преступление он только что совершил.
“Юность” навсегда потеряла своего автора, а потом пропала и рукопись, и самый молодой слушатель литобъединения при
Московской писательской организации оставил дурацкое дело марать бумагу на несколько лет – но запомнил то опустошающее, более сильное, чем его воля, наслаждение, которое испытывал иногда под утро, когда писал, и одновременно с этим сохранил странную мысль, что любое писание – лишь вынутая из пишущей машинки бледная копия бытия, и тем оно и преступно.
Она осталась в нем, тоска по жизни, которую он не познал, но которую мог бы узнать, если бы не сидел над листами бумаги, если бы не писал, а жил, потому что это были вещи взаимоисключающие, не терпящие друг друга; странное чувство, что он может создать встречу, которой не было, и эта встреча станет большей явью, чем сама явь, придумать красивую женщину, неземную любовь – все это было Купавной, так же промежуточно, легкомысленно и необязательно, как дачная местность под Москвой, как судьба, подмененная проведенными над рукописью ночами.
А еще осталось в памяти подмосковное озеро – в романе переделанное в загадочное северное озеро, каких он в ту пору еще и не видел, глухой лес с громадными корабельными соснами, по которому тогда еще не ходил, – а в действительности озеро со всех сторон было окружено странным, скорее южным лесом, там было много дубов, орешника, лип, берез и совсем не росли хвойные деревья.