Никаких волнений. Но как, спрашивает Арон, как можно не волноваться? Ведь волнуешься не потому, что когда-то решил волноваться по любому поводу. Вдобавок желание не волноваться уже само по себе является источником волнения, так как человек стремится подавить в себе любую досаду, любое огорчение; если по тебе ничего не заметно, это не значит, что ты хорошо владеешь собой. Целые миры отделяют умение держать себя в руках от внутреннего спокойствия, и его, Арона, такое умение приводит в волнение куда больше, чем готовность выйти из себя.
Или возьмем совет спать больше, чем раньше. До сих пор он ложился, лишь когда уставал до изнеможения и знал, что быстро уснет. Таким образом ему удавалось проспать четыре или пять часов. Врач настаивал на восьми, из чего следовало, что Арону надо ложиться на несколько часов раньше, чем обычно, и эти лишние часы были для него совершенно невыносимыми, начиная с отказа от удовольствия молчать на пару с Ирмой. С горя он прибегал к помощи коньяка или таблеток, но это было явно не то, чего хотел врач, его советы годились некоему идеальному пациенту из учебника, на которого Арон походил разве что внешне.
До смерти скучный курс лечения, говорит он, три месяца в Доме для жертв фашизма. Арон отказался от своего места у русских, снабдил Марка и Ирму деньгами и рядом ценных советов на время его отсутствия, после чего отбыл. Самую большую тревогу внушала ему возможность на несколько месяцев оказаться рядом с людьми его судьбы, с пережившими лагерь развалинами, которые с раннего утра до позднего вечера не занимались ничем иным, кроме как рассказывали друг другу, до чего все было ужасно.
* * *
— Подожди минуточку, — говорю я, — почему ты уволился из комендатуры?
— Ты что, разве не слушал? — отвечает Арон.
Я в ответ:
— Ты только рассказал мне, как ты заболел и уехал лечиться. Но ведь после лечения ты мог и дальше работать переводчиком.
— Нет, не мог, — говорит Арон, — приступы с тех пор уже не прекращались, они не прекратились и по сей день, и ты это знаешь.
— Я-то знаю, но ведь ты не мог знать это заранее. Почему же ты уволился прежде, чем уехал?
Лицо Арона мгновенно мрачнеет, потом опять светлеет. Он склоняет голову набок, теперь он кажется мне очень хитрым. И говорит так:
— Позволь мне в порядке исключения тоже задать один вопрос. Почему ты не спросил меня об этом, когда я рассказывал тебе, как уходил от Тенненбаума?
— Потому, что тогда я понимал причины, ты подробно все объяснил.
— Обманываешь, дорогой. В этом лишь половина правды. В случае с Тенненбаумом ты не задавал вопросов, потому что одобрял мой уход. А сейчас ты спрашиваешь, потому что не одобряешь. От моей работы у русских ты ждал чего-то для своей истории. Арон, мол, обеими ногами стоит на правильном пути, или что-нибудь еще в том же духе, откуда мне знать, что у тебя в голове. А теперь ты разочарован, потому что моя работа у русских оказалась всего лишь эпизодом.
— Может, ты и не совсем не прав, — говорю я.
— Не совсем — это хорошо сказано, — отвечает Арон, — если ты хочешь еще раз услышать мои доводы, я могу их повторить, только слушай внимательно. Во-первых, там мало платили, во-вторых, она меня не интересовала, а уж в-третьих, я заболел. Довольно для того, чтобы уволиться?
* * *
Во время лечения Арон много читал, он прочитал книг больше, чем за всю свою жизнь. Да там, если не читать, и делать было нечего, кроме ежедневных обследований, отмеренных трапез и прогулок под медицинским контролем. Поскольку никаких книг он с собой не привез, ему пришлось воспользоваться библиотекой санатория. Библиотекарша, явно недовольная своими фондами, помогала ему советом. С ее помощью он отыскивал книги, которые, по его мнению, в большей степени могли соответствовать его вкусам, главным образом, книги про русских из прошлого века. Он называет Гоголя, Тургенева, Салтыкова-Щедрина, Гончарова и говорит, что поскольку ему все равно заняться было нечем, то он приступил к чтению не без сомнений. Но вскоре сомнения уступили место искреннему удовольствию. Удовольствию, которое хотя и не было таким длительным и неповторимым, как слышишь порой, когда речь идет о книгах, но именно книги помогли ему вытерпеть эти три месяца, за которые ничего не произошло. Вообще, замечает он, чтение — это для него кратковременное переживание, в книгах он скорее ищет отвлечение, чем стимул. Неизгладимость впечатлений, о которой так много рассуждают, у него возникала из собственных переживаний и личных знакомств, но никогда — из книг. Он отнюдь не считает книги чем-то излишним, украшением, без которого вполне можно обойтись, и себя самого он считает скорее другом, нежели врагом книг. Надо только остерегаться преувеличивать их значение, не ожидать от них больше, чем они могут дать, остерегаться больше жить в книгах, чем в жизни. Именно от такого человека, как я, он не хотел бы скрывать это свое мнение.
Время для сна было определено точно. Каждый вечер в восемь часов по всему зданию гасили свет. Арон просто выбился из сил, отыскивая способ как-то заполнить время между тем, как ляжешь, и тем, как уснешь. К трудностям, уже известным, присоединилась и еще одна: темнота. Дома он даже на ночь не гасил свет. Принимать снотворное ему запрещалось, и через несколько дней он начал думать, что темнота — это самое страшное на свете. Он раздобыл несколько свечей и теперь мог читать, да и засыпать при свете, покуда одна из сестер не обнаружила это вопиющее нарушение внутреннего распорядка. Она конфисковала свечу, потом отыскала в тумбочке остальные свечи, а вдобавок спички, сигареты и жестяную коробочку с пеплом. Сестра сказала: «Это ж надо, какое безрассудство» — и доложила начальству.
Арона вызвали к директору, где он честно во всем признался; директор прочитал ему длинную нотацию на тему, что могло бы произойти, если бы неожиданный порыв ветра бросил гардину на горящую свечу. Ведь тогда мог бы загореться весь санаторий, не говоря уже о том вреде, который приносят курение и ночная жизнь сердцу Арона. Директор сказал: «Говоря всерьез, господин Бланк, если вы и дальше будете так недисциплинированно себя вести, можно опасаться самого печального исхода».
Причем под самым печальным исходом он подразумевал незаконченный курс лечения. Арон обещал вести себя лучше, теперь он лежал в постели в потемках и придумывал, как ему уснуть. Он размышлял о книге, которую читал днем, он придумывал возможные окончания либо силился представить, что бы он сам делал, оказавшись в ситуации придуманных людей, и занимался этим, пока все мысли не иссякали. То, что он научился таким образом засыпать, по словам Арона, было, возможно, величайшим приобретением за все время пребывания в санатории, он и по сей день каждый вечер так делает, хотя это необязательно должны быть книги. Просто он лежит и размышляет про всякую путаницу, со временем у него выработалось чутье, какие объекты больше подходят для скорейшего засыпания, а какие меньше.
Ни с одним из примерно ста пациентов Арон не вступал в близкие отношения, полагая при этом, что у большинства, также, как и у него, душа не особенно лежит к общению. Люди были сосредоточены на себе самих и на уменьшении собственных страданий, совершенно вопреки предположениям Арона, и вообще у них было очень тихо. Если не считать тех немногих, которые знали друг друга с прежних времен, здесь совершенно не было компаний. Попытки сближения были бы здесь восприняты как бесцеремонность, словом, это был народец, состоящий из сплошных интровертов. Лишь один человек заинтересовал Арона, да и то как-то вскользь, им несколько раз доводилось сидеть в столовой за одним столом.
Вдобавок совершенно случайно выяснилось, что этот человек знал Оствальда. Они вместе провели два года в одном лагере, ошибки здесь быть не могло, он так и сказал: «С юристом Оствальдом и даже в одном бараке». Арон надеялся, что этот человек расскажет ему что-нибудь про Оствальда, но он ошибся, тот лишь сказал, что знал его. Даже когда Арон превозмог себя и попросил рассказать ему про Оствальда, тот остался столь же скупым на слова и сказал, что не любит разговаривать на подобные темы. Арон не стал ему больше докучать расспросами, может, так оно и лучше, у этого человека наверняка были свои проблемы и свои методы их преодоления. Вот и Арон, со своей стороны, не стал ему рассказывать, что Оствальд кончил жизнь самоубийством, а к следующей трапезе они оказались за разными столиками. Пропасть между ними, по мнению Арона, стала только шире из-за нескольких слов, которыми они обменялись.
Два раза в месяц был день посещений. Стало быть, Ирма и Марк приезжали к нему шесть раз. Ирма для каждого посещения прихорашивалась, каждый раз приезжала в новом платье и с каждым разом нравилась Арону все больше и больше. Его часто занимала мысль, такая ли Ирма верная, как верен он сам? Правда, его воздержание было вынужденным, ибо в санатории проживали только пожилые мужчины да строгие сестры. Но Ирма-то жила не в санатории, а в городе. По словам Арона, он никогда не ревновал Ирму, если не считать нескольких секунд в этом самом санатории. Он скорее бы откусил себе язык, чем задал ей вопрос, свидетельствующий о подозрениях, ибо вопрос стал бы доказательством его зависимости от нее, а это могло завести их слишком далеко.