Он сжал кулак, из которого «фигой» торчал кончик платка.
— В на-ашем возрасте крыша у всех е-едет, — не поднимая головы, хмыкнул рыжий.
— Но — в разные стороны, — фыркнул толстяк.
Однако лысый гнул своё.
— И в институте лучшим был. А толку? Место получил самое гадкое, нищенское. Ишачил за всех, а меня ещё жизни учили…
Откинувшись, он стал раскачиваться на стуле.
— Зарплату прибавляли редко и всё с идиотской присказкой: птица по зёрнышку клюет!
Он надулся, как кот, и, наклонившись, стал собирать в горку хлебные крошки. Соседи продолжали сосредоточенно есть, время от времени вытирая коркой сальные губы.
— Что-о это вдруг тебя разо-обрало? — уткнувшись в тарелку, буркнул рыжий.
— Не вдруг! — вспыхнул лысый. — Давно чувствую, попользовали, да бросили!
— На том свете зачтётся, — вставил толстяк.
Лысый пропустил мимо.
— И где справедливость? — стучал он по столу ногтем. — Я и мухи в жизни не обидел, а в итоге… — Расставив пятерню, стал загибать пальцы. — Денег не нажил, жену увели, дети отвернулись. — Его лицо залила краска. — И правильно, чего с меня взять…
— Так ты, значит, из-за жены? — оживился толстяк, поправляя очки с выпуклыми линзами, которые делали его глаза как у рыбы.
— Да не в жене дело! Хотя и она, уходя, бросила: «Сам виноват!» Что не воровал, как её новый? — Он повысил голос. — Что никого пальцем не тронул?
На них стали оборачиваться. Склонив набок головы, в пластмассовом стакане блекли маргаритки. За соседним столиком расположилась молодая пара.
— А я не наелась, — засмеялась девушка.
— Ну, ты даёшь! — восхищённо улыбнулся парень. — Уплетаешь, будто на собственных поминках!
За столиком у окна поморщились.
— А у ме-еня всё было, — надкусил гамбургер рыжий. — Своими руками сча-астье сколачивал! — Он покосился на лысого. — Только дураки по кру-упице собирают. Жену, когда по магазинам ездила, шофёр ка-араулил. А сбежала с моим приятелем. Эстрадный пе-евец, известности захотела…
— Обычная история, — вынес приговор толстяк.
Закусочная гудела, как уличный перекрёсток. Входящие тащили за собой тени, которые, казалось, жирели на глазах, плющась под низко висевшими лампами. «Что же ты наделал? — плакала Соня Мармеладова на плече у Раскольникова. — Как же теперь жить будешь?»
— Туфта какая-то! — не удержался лысый.
Разговор не клеился. Долго ковыряли зубочистками, разглядывали зал.
— Готовят здесь на скорую руку, а нам спешить некуда, — ухмыльнулся толстяк, расстёгивая воротник. — Повторим? Когда ещё случай подвернётся?
Его соседям сделалось не по себе. Они вдруг припомнили всю свою жизнь, ощутив её время, как воду в бассейне, где потрогали каждую каплю.
— А я свои годы в семье провёл, — с неожиданной серьёзностью признался толстяк. — Как в тюрьме. После свадьбы в жене всё раздражать стало. Сразу сбежать не решился, а потом дети пошли. Так она ещё упрекала! Ты, говорит, плохой отец! А почему я должен быть хорошим? Меня что, готовили? Или от природы? Когда в гости уходила, поверите ли, радовался, как мальчишка, оставшийся дома один.
Он приподнял очки, и, не снимая, протёр стёкла двумя пальцами.
— Так и прожил — что не жил.
За окном сгустились сумерки. Полетели первые капли.
— У вас хоть де-ети остались, — тихо произнёс рыжий. — За-авидую…
Толстяк скомкал салфетку.
— Нашёл чему! Выросли зубастые, думают в деньгах счастье — такие не пропадут. Но и счастливы не будут.
— Теперь даже нищие на деньгах помешаны, — поддержал разговор лысый. — А всё из-за таких!
Выставив палец, он едва не проткнул рыжего.
— Да я-то зде-есь при чём? — передёрнул тот плечами. — Разве человека сде-елаешь хуже, чем он есть?
— Нечего на людей пенять! На себя посмотри! Скольких пустил по миру?
— Да у-уймите же его! — взвизгнул рыжий. — Прицепился, как репей!
Толстяк затрясся от смеха:
— Ну что вы, честное слово! Как дети!
Он снял очки, но глаза под ними оказались такими же — рыбьими.
— А помнишь, — бесстрастно обратился он к рыжему, — как привёл домой любовницу и устроил перед ней спектакль? С жиру бесился, а решил показать, как тебе плохо, и жене сцену закатил?
Рыжий покраснел до корней волос:
— Но я не хотел, та-ак получилось!
Толстяк посмотрел рыбьими глазами.
— Скольких вожу, — вздохнул он, — все безвинные.
Рыжий опустил глаза.
— Он и через нас, доведись, перешагнёт, — добивал лысый. — Меня бы совесть замучила!
— Ле-ечиться на-адо, — вяло огрызнулся рыжий.
— Поздновато, однако, лечиться, — всплеснул руками толстяк, точно судья, разводящий боксеров.
И оба тотчас осеклись, ощутив своё время заключённым в могильных датах.
Грянул гром. Телевизор сделали громче — стало слышно, как сознаётся в убийстве Раскольников.
— А это он зря, — указав на экран подбородком, перекрикивал раскаты толстяк. — Господь и так видит, а люди всё равно не оценят.
— Вот и я о том же, — покрылся пятнами лысый, — такое разве по молодости можно… Только прописи нам читать не надо — не дети!
— Помилуйте, какие прописи? У вас теперь свой букварь… — Толстяк накрыл ладонью пластмассовый стакан. — Пока маргаритки не увяли, его прочитать надо…
И опять его спутникам сделалось неловко, точно они занимались пустыми делами. Шёл девятый день их кончины, когда показывают грехи и отпускают рассчитаться с земными долгами.
— А ведь детьми вы были славными, — задумчиво продолжил толстяк. — Таких нельзя не любить…
— Дети все славные, — вздохнул лысый, у которого навернулись слёзы. — Это потом жизнь под свою испорченную гребёнку загоняет…
Дождь бил в стекло, стекавшие ручьи кривили деревья, фонари и одиноких пешеходов.
— А ты сентиментальный, — тихо заметил толстяк. — Как же ты стал убийцей? Да ещё за деньги?
Лысый взмок. Стало слышно, как стучит его сердце.
— Обозлился на весь мир, когда жена ушла. Нестерпимо, когда такие вот обирают!
Согнув пальцы «пистолетом», прицелился в рыжего. Тот съёжился.
— Не горячись! — накрыл «пистолет» толстяк. — Один раз ты его уже убил, и что — легче стало?
Рыжий подскочил, как ошпаренный, его глаза превратились в щели:
— Та-ак э-это о-он?
— Стрелял он, — с грустью подтвердил толстяк. — А к вечеру самого лишили земной прописки — сердце…
Рыжий начал отчаянно заикаться, морщась от напряжения:
— А кто-о же-е…
И не в силах закончить, замычал.
— Заказал кто? Да певец, твой приятель. Из-за наследства — ты же ещё не развёлся…
Кафе опустело, задрав рукав, толстяк посмотрел на часы.
— А его простишь? — кивнул он на лысого, который грыз заусенцы.
Рыжий стиснул зубы.
— Добро неотделимо от зла, — отрешённо произнёс толстяк, почесав нос кривым ногтем. — Потому что нет ни того, ни другого… Так, простишь его?
Рыжий покачал головой.
— Значит, надеешься счёты свести? Будешь на Страшном Суде бить себя в грудь? А ведь вы по-своему родственники, он за тебя даже денег не взял — жена-то у вас одна была…
Рыжий онемел. Казалось, он ждёт переводчика, который объяснит ему всё на понятном языке.
— Роковая женщина, — зевнул толстяк.
Долго молчали, уткнувшись в стену, оглохшие, точно цветы меж страницами забытой книги.
— А не всё-ё ли ра-авно, — растягивая слова, подвёл черту рыжий, — раз мы теперь вро-оде женщин — без возра-аста?
И протянул через стол руку.
— И ты извини, — пожал её лысый.
Поднялись ровно в полночь, когда кончилась гроза, задвинув стулья, которые высокими спинками окружили блекнущие на столе маргаритки, и, выйдя из закусочной, исчезли на мосту через канал.
Как появилась в домовой книге эта странная история? Откуда взял её Лука? Подслушал в забегаловке? Увидел своим прозорливым сердцем? Выдумал? Чтобы доказать, что вымысел неотличим от реальности? Кто знает? С усердием исполняя обязанности домоуправа, Лука носился по этажам, выслушивая жалобы, сплетни, разбирая тяжбы. Он представлял дом без прикрас, презирая не только мёртвых, существующих лишь в его книгах, но и живых, с которыми, улыбаясь, легко заводил разговоры. Жильцы охотно их поддерживали. Часами беседовали о себе, ценах на хлеб, бытовых неурядицах. А всё, что выходило за рамки повседневных забот, вызывало у них раздражение. Их домоуправ был мил, обаятелен, и они не видели, что он едва сдерживался, пряча за улыбкой вопрос, который крутился на языке: «Я Прохор-Лука Чирина-Голубень, отвечайте, зачем живёте?» Правда, так было только в начале его деятельности, постепенно он привык глубоко прятать своё презрение, дав себе слово относиться к людям как к вещам, извлекая для себя выгоду. И всё же, иногда в нём шевелилось сострадание, которое он путал с голым расчётом, диктовавшим ему, что он чего-то недополучил, и тогда его приветливая улыбка делалась до приторности участливой. Как и первые два домоуправа, Лука имел к этой работе призвание, но в отличие от них был самозванцем. И с тайной радостью задним числом делал историю, вычёркивая, переставляя её эпизоды, уверенный, что они никак не скажутся на настоящем. Истории в домовых книгах больше не подчинялись естественному ходу времени, переплетались причудливо связанные его рукой, делаясь нарочито искусственными или слишком правдоподобными. И то и другое бросало тень на их правдивость. И всё же их корни, зарытые глубоко в прошлом, прорастая, давали неожиданные побеги.