«Оболтусы» с годами немного остепенились, дрались теперь не на кулачках, а на словах, и в этом младший старшему не уступал нисколько. Оба успели пожениться и завести двух мальчиков — толстого и тонкого, необычайно крикливых, из которых толстый был до того похож на бабушку-генеральшу, что их можно было спутать. Обе невестки были веселые неряхи, по дому бушевала пеленочная метель… Время от времени Марья Ивановна, сама не очень-то порядливая, но получившая строгое воспитание, впадала в истерику и кричала: «Уйду из этого дома!» — никто этого всерьез не принимал, даже она сама. Сходив на работу, как ходят в баню, она успокаивалась и начисто обо всем забывала. «У моей жены характер скверный, но без настойчивости», — говорил генерал. Сам он, мало постаревший, худой и темнокудрявый, ухитрялся заниматься в этом бедламе и даже пел песни — фальшиво и громко. Петь во время работы было в его обычаях. По вечерам в доме вообще все орали песни, кто во что горазд (слуха ни у кого не было), а генерал, сидя за письменным столом, пел что-то свое, тоже крайне немузыкальное, зато ритмически выстукивал по полу всеми четырьмя ножками стола (во время работы он предпочитал держать его на весу, подпирая коленками). Иногда во всеобщую какофонию включались оба младенца, которые начинали орать всегда синхронно. Укутав, их выкидывали на балкон, в специальный «ребячий ящик», и закрывали двери, чтобы не было слышно…
Словом, было от чего с ума сойти. Но странное дело: здесь Вере было куда уютнее, чем в Жениной вылизанной квартире с лакированными светлыми палами и импортной мебелью, где сестра Женя, сажая Веру на тахту, никогда не забывала подсунуть ей подушку, чтобы та, боже упаси, не засалила головой обоев. А в бесчинстве оголтелой семьи Ивлевых Вера чувствовала себя как рыба в воде. Главное, была она тут любима, нужна.
Часто удавалось ей поддержать упавший дух хозяйки дома, сокрушавшейся, что все у них не как у людей. «А у людей, как у вас?» — смеясь спрашивала Вера. За год в семье накапливалось множество хозяйственных дел, которыми здесь никто не занимался, резонно рассуждая: «Почему я, а не он?» Утеплить балконную дверь, перебить тахту, провалившуюся до полу, обуздать холодильник (он повадился рыдать по ночам) — все это Вера брала в свои руки. Кое-что она делала сама, кое-что — руками наемных умельцев, надменных или пьяных частников, которых ухитрялась где— то раздобыть и даже заставить работать (у генеральши все такие попытки кончались тем, что мастера брали аванс и исчезали бесследно; вообще у нее была плохая привычка давать деньги вперед). Кроме того, Вера брала в свои руки «обжорную сторону жизни», которая здесь была не на высоте. Пеклись пироги и с воплями радости пожирались всей семьей, включая толстую генеральшу, которой мучное было строго запрещено. Вообще она приступами садилась на диету, широко оповещая об этом всех домашних («с сегодняшнего дня исключаю углеводы!»), но Вериных пирогов исключить не могла. «А как же тонкий человек?» — спрашивали ее. «Пусть плачет!» — отвечала она, махнув рукой.
А любовь? Любовь шла своим чередом, в отпущенных судьбой границах. Приехав, Вера в тот же день звонила Юрлову на работу (домой было опасно, телефон сдвоенный), и они уславливались когда и где. Встречались эти двое пожилых людей по-юношески бездомно, где-нибудь в вестибюле метро, в потоках мчащихся людей с портфелями и чемоданами, чувствительно поталкивавшими их в бока. А потом шли куда-то по улице, плечо в плечо, душа в душу, — шли никуда, просто в дымный мороз с радужными ресницами фонарей…
Отогревались на лестницах. О, как много лестниц в Москве — есть удобные и неудобные, темные и светлые, есть даже с широкими подоконниками, где можно присесть… А площадку выбирать надо с умом — не слишком низко (много ходят мимо), но и не слишком высоко (могут спросить: «Вы к кому?»). Сидели подолгу, глядя друг другу в глаза, говоря о пустяках, но смысл был: «Это ты?» — «Да, это я». Оба — в зимних, тяжелых пальто, отделенные друг от друга плотными этими одеждами. Только руки доступны и, урывками, губы. Как выразительны губы в спешке тревожного поцелуя, готового в любую минуту прерваться шагами по лестнице… Испуганно отшатывались друг от друга… Вера смеялась: «Мы с тобой — как влюбленные десятиклассники!» И все же безмерно богатыми были эти юношеские встречи. Разумеется, Вера могла бы, пользуясь своими связями в этой системе, достать (не без труда) отдельный номер в какой-нибудь гостинице… Но все в ней ощетинивалось при одной мысли об этом. Надо будет кого-то посвящать в свои дела, терпеть на себе чужие любопытные взгляды… Да и не нужен был им, в конце концов, этот отдельный номер с наемной постелью! Не в этом, о, не в этом было главное….
И как же все-таки они были счастливы! Во всей бездомности, в морозном чаду, в гулкости кошками пахнущих лестниц! А главное, ни на минуту не забывали, что счастливы. Как это редко бывает: себя сознающее счастье! Обычно люди ухитряются терзать себя тысячью мелочей и только потом спохватываются: это и было счастье.
В один из своих приездов Сергей Павлович был не по-обычному занят и озабочен. Шли решающие натурные испытания, от которых зависело: быть приборам Юрлова или не быть? В случае успеха открывались серьезные перспективы оснащения такими приборами ряда кораблей торгово-пассажирского флота. В случае неудачи — закрытие работ. В частности, от исхода опытов зависела и возможность новых приездов, новых встреч в будущем. А много ли у них с Верой оставалось будущего? И сердце у него ныло.
На Верины вопросы о ходе испытаний он отмалчивался. «А это опасно?» — допытывалась Вера. «Жизнь вообще опасна, — шутил он. — Каждый день, переходя улицу, мы рискуем попасть под машину. И ничего, как видишь, живем. А наши приборы, кстати, как раз и задуманы для спасения жизней…»
Чаще прежнего он брал ее ладонями за щеки, глядел ей в глаза, после чего целовал нежно и бережно, «безалкогольно». По вечерам возвращался поздно, иной раз до того вымотанный, что даже обедать не мог — сразу ложился спать. Вера лежала рядом, без сна, в неясной тревоге, и следила, как движутся тени от распышневшего сада на светлом полу. Опять полнолуние — для нее полнолуние всегда было тревожным. «Может быть, я лунатик в душе», — говорила она.
Как-то вечером, поджидая Сергея Павловича, Вера сидела и шила. Время было позднее, светила луна, заливались собаки. Тяжелыми ударами грохотало море, деревья метались в саду.
Вдруг зазвонил телефон — резко и нагло, как всегда кажется резким и наглым ночной звонок.
— Вера Платоновна? — спросил незнакомый мягкий мужской голос. Бархатный баритон.
— Да, это я.
Что-то было зловещее именно в мягкости, человечности этого голоса. У Веры упало сердце, уже угнетенное луной.
— Простите за беспокойство, — — сказал баритон. — Юрлов, Сергей Павлович, вам знаком?
— Да, конечно.
— Еще раз простите. Мне самому тяжело. Он дал мне ваш номер и просил именно вам сообщить…
— Что сообщить? — закричала Вера. — Что случилось?
— Не знаю, как вам и сказать… Такая неприятность…
— Говорите, черт вас возьми! — заорала Вера, забыв о приличиях.
Баритон был снисходителен, по-прежнему мягок:
— Боюсь, что случилось плохое… Самое плохое… Мне поручили вас подготовить, но я сам нервен, почти в истерике. Дело в том, что катер, на котором шли испытания, уже много часов не дает о себе знать. По-видимому, произошла катастрофа. Обстановка тяжелая, море штормит. Мы не теряем надежды. Но будьте готовы ко всему…
— Спасибо, — механически ответила Вера.
На том конце положили трубку. Вера отошла, села в кресло, отодвинула в сторону шитье, зажала руки между колен.
— Вот моя жизнь и кончена, — сказала она вслух. Собаки заливались отчаянно. Луна шла по улице на длинных серебряных лучах. Бухало море. Жизнь была кончена, кончена. В каком-то смысле это было справедливо. Слишком велико было счастье. «Выпить бы водки», — подумала Вера. Водки в доме не было. Она пошарила в шкафчике, нашла нашатырный спирт, усмехнулась. «Еще успею», — сказала она и поставила пузырек обратно. Размеренно бухало море, наступая на жизнь. В доме все спали — и Маргарита Антоновна, и Вика. Еще узнают в свое время. Все успеется.
Она сидела долго, ни о чем не думая, в каком-то странном спокойствии, исходившем от слов: «Все успеется».
Часа в три ночи тренькнул звонок входной двери. Это не он — у него свой ключ. Звук был маленький, робкий, как будто звонивший боялся разбудить, потревожить. «Чего уж теперь бояться?» — подумала Вера. Все было ясно: принесли его. Она пошла открывать.
На пороге стоял Юрлов — без шапки, светясь в лунном свете узкой серебряной головой с разметанными волосами.
Вера ахнула и начала сползать, соскальзывать все ниже и ниже, пока не оказалась у самых его ног, обхватив их руками, целуя что-то на уровне своих губ — скорей всего, брюки.