Полсотни лет тому назад
Мы с дедом в загсе расписались,
Тогда не в моде был парад,
В любви и верности не клялись.
Жизнь завертелась колесом,
Но шла она и вкривь и вкось;
Мы все же создали свой дом,
Хотя годами жили врозь.
Стихи она зачитывала обыкновенно при большом стечении народа, на застолье с пирожками, домашними наливками, салатами, селедкой, студнем, мясным бульоном, яблочным пирогом и тортом ленивой хозяйки, так названном оттого, что торт не запекали в духовке, но делали из “Юбилейного” печенья, вымоченного в креме.
Эти пиры устраивались несколько раз в году – в дни рождения членов семьи и в дни больших советских или народных торжеств, яства для них хозяйка готовила целый день накануне и никого не подпускала близко к плите, навсегда освободив и в будни и в праздники от кухонных хлопот занятую учительством дочь.
Захмелевшие, сытые гости числом не меньше дюжины и обязательно не тринадцать человек бурно хлопали в ладоши, требовали на бис продолжения, поднимали тосты, и о ббольшей признательности и поэтической славе счастливая пожилая женщина не помышляла.
Сед дед Мясоед,
Натворил он много бед.
Вдруг затеял он жениться,
У внучат пришел спроситься:
Посоветуйте, друзья,
С кем счастливей буду я.
Много у меня домов,
Как у зайца теремов,
Где всегда зовут и любят,
Приласкают, приголубят.
Здесь покормят повкусней,
Там целуют горячей.
Не могу я сам решить,
Где мне голову склонить.
Все это было смешно в стихах и печально в жизни. У Колюни не было дедушки – но имелся дед, седой и грузный, совсем не похожий на растерянного героя бабушкиных опусов. Мальчик его боялся, и когда старик изредка появлялся в их доме, старался держаться от важного посетителя в стороне. Однако мама подталкивала маленького сына к своему отцу, и приходилось терпеть, покуда великан потреплет по голове или обхватит большими пухлыми ладонями щеки и подарит несколько замусоленных конфет.
За праздничным столом с хрустящей скатертью, низко наклонив над тарелкой из польского сервиза квадратную крупную голову с седыми волосами, обрамлявшими его немалую лысину, дед жадно набрасывался на еду и сметал все подряд, так что чувствовалось, какое удовольствие доставляет ему вкусная пища и как не хватает домашней стряпни и ухода в повседневной жизни, подливал из хрустального графина водки или наливки, никого не дожидаясь, не чокаясь выпивал, но успевал проследить, сколько шоколадных конфет или кусков торта запихали себе в рот дети.
Иногда, захмелев не от вина, но от еды, он оставался на
Автозаводской ночевать или даже по нескольку дней гостил, громко храпел во время дневного сна, а когда бодрствовал, то до мальчика доносился вялый, скрипучий и странно высокий и тихий для грузной фигуры голос, что-то нудно бубнивший бабушке про неумеренно дорогой стол и слишком большое количество приглашенных, про непочтительных сыновей и нахальных невесток, про облигации и деньги, про нее саму, во всех жизненных неурядицах и бедах виноватую с ее плебейским происхождением и дурным характером и, наконец, про его аристократическую кровь, хотя на самом деле скорее именно дед был по-купечески оборотист, после войны удачно спекулировал недвижимостью, погорел во время денежной реформы сорок седьмого года, но сумел подняться, скупал золото, серебро и облигации и относился к окружающей бедности с тем высокомерием и брезгливостью, которые распространились повсеместно много лет спустя после его смерти.
Никто не знал в точности, сколько у него денег, старик был скуп и по отношению к себе и к детям, его, однако, мучительно любившим, и исключение делал лишь для дочери, от которой в детстве долго скрывали, что у папы другая жена, пока она наконец обо всем старшеклассницей не узнала и горько плакала, а потом твердила своим дочери и сыну, что, если и была в чем-то перед ними виновата, слишком много времени отдавая работе, чужим тетрадям и чужим детям, все с лихвой искупалось тем, что нашла им замечательного отца, полную противоположность своему гулящему родителю.
В самом деле трудно было представить более разных людей, нежели
Колюнины отец и дед, и ребенок, как ни был он мал и несмышлен, догадывался, что дедовы приезды вносят смуту, нарушают привычный домашний распорядок и волнуют обыкновенно спокойную бабушку, будоражат маму, а то, что старик дает ей денег, вызывает неудовольствие отца: два невольно связанных любовью к одной женщине человека друг друга не любят и не доверяют, как мальчишки с разных дач; он ловил взрослых на редких противоречиях между тем, что они говорили и делали, но все же противоречия казались слишком незначительными и не разъедали, а лишь отбрасывали зыбкую тень на детскую душу и обнаружились в полной мере только годы спустя. Колюня сызмальства знал, что назвали его в честь деда, и честолюбивого старика это обстоятельство неимоверно тронуло, тем более его собственные сыновья, Колюнины дядья, назвали своих отпрысков иначе, но какое все это имело отношение к Колюне и почему он должен был улыбаться неприятному толстяку, не понимал и имени своего не любил, втайне мечтая его поменять и назваться, например,
Виктором или Алексеем.
Дед жил в ту пору на Филях у очередной жены, и иногда они с мамой туда ездили по очень смешной ветке метро, где студеный, сырой поезд почти все время неспешно, не со свистом, как в черных тоннелях, а едва-едва, покачиваясь, пробирался по улице вдоль забитых товарными поездами железнодорожных путей с одной стороны и Москвы-реки с другой, покрываясь зимою изморозью, а осенью и весной каплями частых дождей, и остановки были в стеклянных павильонах, а улица, на которой стоял дедов дом, принадлежавший Западному порту, называлась почти так же, как и
Колюнина, – Новозаводской. А еще была в этом доме срочная фотография, куда, как утверждала мама, приезжали со всей Москвы.
Но этим достопримечательности странного местожительства исчерпывались, и Колюне было невыносимо скучно в захламленной и затхлой квартире, где впоследствии он провел три самых счастливых года жизни и где в ту пору жила совершенно чужая, безрадостная, вскоре умершая от рака тетя.
Хотелось поскорее с Филей выбраться, но дед маму не отпускал, расспрашивал про дачу и про сыновей, изливал свои на них обиды, советовал, как жить и копить деньги, какие и когда покупать облигации и где их хранить, снова ругая за непрактичность и строптивость Мусю. Колюня догадывался, что речь идет о бабушке, отчего объемный, страдающий одышкой, тихоголосый и одинокий старик становился ему еще неприятнее. Но когда наконец прощались и, тяжело дыша, дед открывал засовы и снимал с двери цепочки, то, стоя в темном коридоре, изнывая от нетерпения и жары, мальчик читал в умильном и мутном старческом взгляде что-то заискивающее, как если бы, глядя в детские глаза, сластолюбивый толстяк добивался Колюниного прощения за все грехи своей долгой жизни, по которым расплачивался нездоровьем, угрюмостью и тоской, а Колюня, верно, мог проклятье с него снять и что-нибудь за свое участие и заступничество от старика получить.
Он этим никогда не воспользовался, напротив, с годами деда в душе все больше осуждая и по-детски его боясь, но ни ему, ни зятю, ни дочери, ни невесткам, ни сыновьям не позволяла бабушка говорить о муже худое. Никто этого не мог понять, все возмущались или восхищались ее великодушием, а Колюне казалось, что в бабушкиных чувствах, равно как и в ее сердечных стихах, присутствовало иное: что-то вроде благодарности и смущения, которые испытала она впервые много лет назад в родной Твери, где
Однажды он зашел на телеграф,
За поздним временем была закрыта почта.
К окошечку за мною встав,
Проговорил вполголоса он что-то…
Я обернулась… – и блестящий столичный молодой дворянин, носивший одну из самых известных и старых на Руси фамилий, внук сенатора и сын известного адвоката, защищавшего до революции социал-демократов, вследствие чего в молодости дед получил поблажки от новой власти и сумел закончить в Иркутске юридический факультет университета, заговорил с невзрачной и уже немолодой девушкой-провинциалкой незнатного роду-племени, мало что в жизни видевшей и ожидавшей, а потом стал ее мужем и отцом ее детей. И, быть может, именно поэтому, а не потому вовсе, что иначе пропала б замечательная филевская квартира с ее большими изолированными комнатами, высокими потолками, балконом и немаленькой кухней, расположенная в тихом дворе в двух минутах ходьбы от метро на третьем этаже кирпичного дома, странная история древней и неравной любви окончилась тем, что за несколько лет до смерти овдовевший и оставшийся без ухода старик женился в последний раз.
Его женой оказалась снова Колюнина бабушка, Бог весть что испытавшая в душе в тот день, когда пятьдесят с лишним лет спустя их вторично объявили в Киевском районном загсе мужем и женой. Вместе с возвращением к единственной женщине, рожавшей ему детей, закольцевав свою блудную судьбу, дед вернулся и на некогда купленную дачу и успел построить в садовом домике голландскую печь, обнести участок новым забором и расширить террасу, где теперь не помещалось его уродливо-грузное, непослушное тело.