Собрав все силы, просыпаюсь. Я вся в поту, колени подтянуты к подбородку, как будто меня кто-то связал, но я жива: когда я открыла глаза, страх прошел, потому что выбора у меня больше нет: развод или живем отдельно, муж мой не появится, и на последний поезд я опоздала. Теперь мое место — эта пустая платформа на заброшенном вокзале.
Странно, но ощущение очевидного собственного поражения и уверенность в том, что меня бросили, что произошло то, чего я так долго боялась, возвращают мне на мгновение ощущение покоя, на который уже и не надеялась. Я поудобнее устраиваюсь под пледом и спокойно засыпаю: проведя столько лет в страхах и надеждах, среди нежданных радостей и обманчивых порывов, столько лет я боялась, что потеряю это счастье, и, наконец потеряв, обрела милосердное одиночество и сладостное отчаяние.
Передышка недолгая. Даже не успев вновь погрузиться в привычный кошмар, резко просыпаюсь с пересохшим ртом: где я? Где? В Париже? На побережье? В горах? У него? У меня? В больнице? Неужели в больнице? Да где же я? И какое сейчас время года? Лето? Весна? Сколько мне лет — двадцать, тридцать, пятьдесят? Это я-то, которая всегда, еще до того как открыть глаза, знала, что именно увижу, когда их открою. Знала, что должна сделать, что и кого любить, а теперь по десять раз за ночь начинаю ощупывать комнату, где нахожусь, искать, где выключатель у изголовья постели: протягиваю руку к лампе, но она начинает скользить по незнакомой мне мебели, я даже не могу опереться на стену. И все потому, что, пока я стараюсь нащупать что-нибудь в пространстве этой непонятной комнаты, память предлагает мне на выбор очертания других комнат, в которых я когда-то была, — детские комнаты в домах, которых уже давным-давно нет, мансарду, на которой мы впервые поцеловались, зеленую комнату в нашей первой квартире, розовую — во второй, альков в какой-то римской гостинице, каюты на пароходах… Я заблудилась, потерялась в пространстве и времени.
Слишком много снотворных? Может быть, конечно, но прежде всего слишком широкая постель: наше «супружеское ложе», которое было узким для нас, когда мы спали на нем вместе, теперь оказалось просто необъятным… Во всех тех огромных кроватях, что мы занимали где бы то ни было, я все эти десять тысяч и одну ночь (их было ровно столько, я сосчитала) спала всегда с одной стороны на правом боку. Теперь, когда в моем распоряжении обе стороны, когда я могу полностью распоряжаться этой территорией, я перекатываюсь с одного края на другой, перекладываю голову с подушки на подушку и в конце концов начинаю искать справа то, что найти могу только слева: мне вернули то, что я отдала, как пакет грязного белья, произошла реституция: мне возвратили ту часть, от контроля над которой я отказалась, которую я отдала в пользование, — теперь все в куче…
И так каждую ночь: получив в собственное распоряжение обе свои ноги, обе руки и вдобавок правое и левое ухо, я не могу найти сама себя в постели, которая стала слишком велика для меня одной. И даже более того, я все больше запутываюсь в наших домах — его, моих, тех, которые были нашими; и в наших адресах, именах — его, моем, его, том, которое было моим, том, которое будет теперь их…
«В Провансе, — сказал он, — она у себя дома». Значит, теперь мои шкафы стали ее и постели моих сыновей — тоже? И моя мебель теперь ее, и мое постельное белье — тоже ее? Хорошо. Он сказал: «Пока ты можешь оставаться в Нейи с мальчиками. Она только что поселилась на Шан де Марс, я буду тоже там и туда переадресовал свою почту». Пусть будет так. А через несколько недель я узнаю от наших общих друзей (языки развязались, как только он ушел), что квартира эта была снята за десять месяцев до того, как мы разошлись, в то время, когда он клялся мне, что никогда меня не бросит… Ладно, разве он уже не купил три года назад небольшую квартирку в Сен-Клу, «мастерскую», холостяцкое жилье, которое снял в сердечном порыве для избранницы своего сердца? Для того чтобы у него дома она была как у себя дома… До тех пор я могла следить за их перемещениями, но потом это стало все труднее, друзья сообщили мне, что аренду на эту большую квартиру на Шан де Марс, куда он, «дама его сердца» и две ее дочери перенесли свои пенаты, оформляла не она, а он на свое имя: для хозяина квартиры, консьержки официальным квартиросъемщиком изначально был он… Я уже ничего не понимаю, а тут еще он, чтобы все запутать окончательно, заявляет: «Я такой же владелец этого дома, где ты живешь с мальчиками, как и ты, а поскольку мы его пока не продаем, то ключи я оставляю себе, чтобы приходить, когда мне будет нужно». И действительно, когда я в Нейи, он запросто там хозяйничает, даже в ванной. В спальне — у меня дома — он тоже у себя дома. Выходит, он всюду у себя дома, и у нее, и у меня; даже, и это главное, когда она «у себя дома» у меня дома. А мне-то во всем этом куда деваться? Где мне приткнуться? Да и с почтой тоже: письма играют в классики, перепрыгивая из одной клетки в другую, с одного адреса на другой, — особенно те, на которых написано: «Господину и госпоже Келли». Над этими «господину и госпоже» почтальон в недоумении застывает: на этот случай нет никаких инструкций. «Господин и госпожа» блуждают по Парижу, потом оказываются в Комбрайе, а потом — в Провансе, а потом снова в Комбрайе и в конце концов улетучиваются. Такой единицы, как «господин и госпожа Келли», больше не существует. Как сказал один из наших юных племянников, которому мать рассказала о том, что с нами произошло: «Моим кузенам, наверное, нелегко, ведь их родители существовать перестали!» Как семья мы действительно перестали существовать. Эти заблудившиеся письма следовало бы вернуть отправителям с пометкой «выбыли по причине смерти», «господин и госпожа Келли почили в бозе».
«И кажется Дидоне, что она одна в пустыне старается отыскать свою дорогу…» Я же иду по дороге под дождем, и вокруг все серым-серо, я прокладываю себе путь в выпавшем раньше времени снегу, и некому отвести меня домой. Потому что я не знаю теперь точно, где живу, да и в имени своем я тоже не уверена.
Я носила имя Келли двадцать пять лет, меня знали под этим именем дома и на работе. Я была госпожой Келли на факультете, где преподавала антропологию культуры («Верования и ценности традиционной культуры в современной Франции»), — в моем ведении находились химеры прошлого: сказки и легенды, народные приметы, лубки, пастушьи песенки… Госпожа Франси Келли, специалист по забытым мечтаниям.
Мое девичье имя служило лишь ключом от потаенного сада, где я выращивала слова, Не правдивые и серьезные, которыми пользуется госпожа История, а мои собственные, лживые слова миражей. Моя девичья фамилия — Лаланд, мое бывшее имя — Катрин Лаланд — годится нынче только для маркировки контрабандного товара: сценариев, романов, рассказов — «литературы», как пренебрежительно заявляют мои университетские коллеги; мое настоящее имя — лишь имя литературное… Для легальной, обычной жизни, жизни «препа», который платит налоги, хозяйки дома, матери школьников и телефонного абонента, давно уже поменявшей фамилию дочери землепашца на имя моряка, бунтаря, ирландца, морехода, который водил свои корабли вместе с О’Брайенами, О’Малли, Флаэрти, Коннелли. Я ждала пять лет этого имени, пахнущего туманами и водорослями. Еще задолго до свадьбы я присвоила его себе, учась тайком расписываться и твердя на все лады: «Катрин Келли». Прекрасное имя, очень идет к твидовому пиджаку или свитеру грубой вязки, классическому и современному одновременно. Это имя светлое, нежное, гордое, его хочется оставить в наследство своим детям и детям их детей… Он предложил мне его. Я приняла его, не задумываясь, как другие пускаются в открытое море. В том же порыве я согласилась и принести ему в жертву мое собственное имя — так принято у буржуазии (одному Богу известно, были ли они действительно буржуа, этот клан арматоров, полудублинцы, полумарсельцы): «Госпожа Франси», — говорили служащие моей свекрови. «Семейство Франси», — утверждали мои родственники с его стороны. «Молодая миссис Франси», — шептали свойственники, английские таможенники, которые были вхожи в дом. Я отказалась от прошлого своего «я» — так делают монашки, принимая постриг и другое имя, которое становится их единственным.
Из-за этой моей покладистости в прошлом мне теперь приходится срочно менять все документы, посылать исправления в телефонные справочники, банки, вносить изменения в формуляры: муж унес с собой имя, которое мне дал, — в конце концов, он мне его только ссудил на время и теперь нашел ему лучшее применение, теперь Другая будет «госпожой Келли», «госпожой Франси».
Это даже хорошо, потому что пока я не совсем понимаю, как обозначать новый объект его страсти, когда об этом заходит речь. Что лучше: неопределенность («эта женщина» — и неопределенный взмах рукой), неточность («его любовница» — хотя это уже давно не так) или вульгарность («его баба», «наша кисочка», «его слабость», просто «эта девка»). Если разобраться, мне больше всего нравится — «Другая». Другой — так монахи называли дьявола… Но к черту экзорцизм, поезд ушел! «Наша кисочка» становится «госпожой Келли» — это имя ей очень идет, тем более что оно, как дорогая вещь, приобрело уже некую патину по причине своего предварительного использования: я пользовалась этим именем двадцать пять лет — так английские слуги донашивали костюмы своих хозяев, чтобы не было никакой вычурности, мишурности. Я разносила это имя, как новую обувь, чтобы Другой было удобно: «Мадам, кушать подано!»