Из-за этой моей покладистости в прошлом мне теперь приходится срочно менять все документы, посылать исправления в телефонные справочники, банки, вносить изменения в формуляры: муж унес с собой имя, которое мне дал, — в конце концов, он мне его только ссудил на время и теперь нашел ему лучшее применение, теперь Другая будет «госпожой Келли», «госпожой Франси».
Это даже хорошо, потому что пока я не совсем понимаю, как обозначать новый объект его страсти, когда об этом заходит речь. Что лучше: неопределенность («эта женщина» — и неопределенный взмах рукой), неточность («его любовница» — хотя это уже давно не так) или вульгарность («его баба», «наша кисочка», «его слабость», просто «эта девка»). Если разобраться, мне больше всего нравится — «Другая». Другой — так монахи называли дьявола… Но к черту экзорцизм, поезд ушел! «Наша кисочка» становится «госпожой Келли» — это имя ей очень идет, тем более что оно, как дорогая вещь, приобрело уже некую патину по причине своего предварительного использования: я пользовалась этим именем двадцать пять лет — так английские слуги донашивали костюмы своих хозяев, чтобы не было никакой вычурности, мишурности. Я разносила это имя, как новую обувь, чтобы Другой было удобно: «Мадам, кушать подано!»
Как только я начинаю говорить о моем муже и Другой, я становлюсь брюзгой, придирой, как все несчастные, которым именно это и ставят в вину. Нужно было бы подражать благородству Береники, сдержанности Ариадны. Или, не раздумывая, броситься в пропасть — самоубийство, смерть, как у Дидоны или Медеи. Уж лучше трагедия, чем буржуазная драма, на помощь «пустынный Восток» и соответствующий пейзаж, где умирают от смертельной любви! Уж лучше «Все кончено!», «О, вспомни!», а также короны, плакальщицы, полыхающие костры…
За неимением подобных ухищрений, которые встречаются теперь только на подмостках, мне стоило бы по меньшей мере вести себя, как подобает современной женщине, ответственной женщине, мне стоило бы «держаться». («Стой прямо! — говорила моя бабушка, когда я, тогда еще совсем малышка, пыталась, ползая на четвереньках, подобрать в церкви во время мессы богоугодные картинки, которые выскользнули из ее молитвенника, — держись!») Да, надо держаться, но зачем? У меня больше нет будущего, нет прошлого, я не знаю, что готовит мне завтрашний день, я даже не знаю, что именно было вчера, — мне порассказали столько всего, с тех пор как он ушел. Мне не поставить на место прошедшие годы, я пытаюсь навести в них порядок, но они выскальзывают у меня из рук, рассыпаются. Прошлое мое распадается на составные части.
В этом разгроме мне не уцепиться даже за свое гражданское состояние — слишком оно хрупко, слишком неопределенно… У племянницы, которая призналась, что видела, как они шли, нежно обнявшись, по улице, я смущенно спросила, на что похожа «жена моего мужа». И она ответила, точь-в-точь как отвечала бабушка: «Но, послушай, либо он твой муж — и тогда она не может быть его женой, либо она его жена — и он не может быть твоим мужем!» Логично… Но в настоящий момент правовая сторона не согласуется с фактической, а мое сердце вовсе не согласуется с правовой стороной, и я совершенно потеряна.
А что делать с самим мужем: когда судьи постановят, что «его баба» и вправду будет носить фамилию Келли, как я должна буду называть его? В своих снах я все еще говорю ему Франси, но в моих снах он еще молодой и я его все время жду, потому что его постоянно нет дома… Пока что, когда я обращаюсь к его секретарше (все той же вот уже двадцать пять лет), я прошу «передать трубку моему мужу», но «через месяц, через год» я, наверное, должна буду говорить «передайте трубку моему бывшему…»? Но так вроде бы не принято! «Могу ли я поговорить с господином Келли?» Она решит, что я неизвестно кто, и не позовет его к телефону. Тогда как? «Я бы хотела поговорить с отцом моих детей!» Нет, так у меня не выйдет, я начну хохотать — хватит, я наслушалась этих идиотских «мать моей дочери» и смехотворных «отец моего старшего сына»! Ох уж эти непроизносимые семьи, разлетевшиеся на куски, когда одно только определение родственных связей вызывает настоящую мигрень!
Итак, я вообще больше не буду ему звонить: я и так уже не могла звонить ему домой (потому что это и к ней «домой» тоже), я не буду теперь звонить и к нему на работу, раз не могу назвать его «своим мужем». Он ведь мой муж, как иначе мне реконструировать собственное прошлое, он там не был ни другом, ни университетским приятелем, ни попутчиком. Он — мой муж, он — половина моей памяти, две трети прожитых мною дней и ночей. Он — мой муж, он предал меня, бросил, он больше не будет мне врать, и это настолько хорошо, что я совершенно не понимаю, что же мне теперь со всем этим делать.
Я потерялась в пространстве и времени, я даже разучилась правильно спрягать глаголы! В каком времени их надо спрягать? Когда я говорю о его вкусах (а я вдруг поняла, что часто ссылаюсь на него в разговоре — чаще, чем раньше?), когда я цитирую его где только можно, я произношу: «Мой муж любил это, он любил то…» Почему «любил»? Он любит! Всех и все любит — кроме меня. Потому что он не умер «взаправду», он даже «не умер для меня», потому что он ухитряется то и дело сообщать о себе из своего небытия (то есть с маленькой тихой улочки около Шан де Марс), и я перестаю понимать, как мне нужно говорить. Кто, впрочем, разрешил мне говорить о нем так, как я это делаю? Он больше не принадлежит мне… Мое королевство уменьшилось, сократилось в размерах, я не знаю, где проходят новые его границы, я на ощупь ищу свет. Справа от меня — будущее, нехоженые тропы морей. Слева — прошлое, там все разбито. Я живу между туманами и пустотой, среди неопределенного настоящего времени, «неопределенного» — как неопределенно любое пустое пространство.
Полугода хватило, чтобы превратить тридцать общих лет в сплошные развалины. Не осталось ни одного общего воспоминания: есть его воспоминания, есть мои, и они редко совпадают. Как если бы мы решили жить вместе в одной комнате, но все время жили бы где-то в другом месте…
Наши воспоминания, которые я еще вчера считала общими, теперь оказались совершенно различны. Между ними встали ложь, подозрение. Так, хотя я не дура и не ханжа, мне очень долго казалось, что я обманула судьбу, найдя лекарство от некоторых наследственных черт характера моего ирландского избранника: хорошая семья всегда чувствуется, а он, как и его предки, любил простор, который надо было покорять, он был завоевателем, воином… Из его склонности к женскому полу я извлекала некоторую выгоду: мы посмеивались над этим в кругу друзей, даже дома, — разве мы не «современные люди»? Поскольку я была принуждена выполнять роль хранительницы очага, я ее и выполняла. Мне и в голову не могло прийти, что он меня обманывает, что признается кое в каких интрижках лишь для того, чтобы скрыть более серьезные связи, что он таскается за юбками, для того чтобы не выплыли наружу его страстные привязанности. В моих же венах текла кровь тех немного простоватых крестьян, для которых торговля — это торговля: если слово дал, то держи, а женитьба — это уж на всю жизнь. Поэтому сколько лет я искренне жалела своего мужа, когда, несмотря на отвратительную погоду, он в который раз вез своего юного племянника в парк Астерикс… Или же совершенно искренне восхищалась, что он, отправляясь в свои деловые поездки, оставался там поработать на субботу и воскресенье…
Только перечисление доказательств моей наивной веры может занять не один том! Но как я могла сомневаться в мужчине, который с другого конца света между двумя изменами отправлял мне экзотические подарки и пламенные признания типа «потому что ты одна моя настоящая жена, моя верная спутница, моя Катюша, та, которую я выбрал и которую я выбираю снова каждое утро, каждый вечер, любя…». Я верила этому. Несмотря на всех этих женщин. И даже несмотря на эту Другую женщину, о существовании которой я знала, но я верила ему несмотря на «мастерскую», на «занятость» и отпуска, которые мы проводили порознь. Я верила. Или верила, что верю. Одеваясь при этом во все черное… Но как только он ушел, мне открыли глаза: «В Рио? В девяносто третьем? Но, бедная моя Кату, он там, конечно, был не один, в этом своем Рио!» Ах, так… «А в Довиле в прошлом году на фестивале американского кино… Он тебе никогда не говорил? Как это так „он там не был“? Да он там, старушка, на этом фестивале, вот уже пятнадцать лет как каждый год бывает. Сначала приезжал с разными дамами, а потом всегда с одной и той же…»
Я то и дело открываю позади себя поразительные вещи. И с каждым новым открытием настроение мое меняется: вчера было грустно, сегодня я в него влюблена, завтра буду изнемогать от ярости. Я ничего не могу предугадать, а вспоминать страшно. Тем не менее я слушаю, жадно впитываю услышанное: какая она? блондинка? брюнетка? рыжая? «Барышня-крестьянка», теперь мне надо знать, когда и где, в каких портах мой арматор сделал остановку, на каких песчаных дюнах лежала наша парочка, какие ломались под весом их тел ракушки. Даже теперь, когда корабль уже поглотила пучина, упражнение это не лишено интереса — я хочу иметь перед глазами карту своих несчастий и узнать, наконец точно узнать свое прошлое. Мне необходимы уточнения, особенно имена, эти имена, которые муж скрывал за теми, что «сдавал» мне. Мари-Соль, например… Эта дива с ухватками танцовщицы фламенко, эта роковая женщина, которая так увивалась вокруг моего мужа, была ли эта Мари-Соль его любовницей? Они просто были созданы для того, чтобы встретиться в один прекрасный день! Одна приятельница, с которой я поделилась своими подозрениями, только расхохоталась в ответ: «Мари-Соль? Эта лакричная конфетка? Этот медовый пряник? Да ты что! Твоему мужу нравились только высокие блондинки!»