— Я действительно так говорил. Сущую правду.
— А как насчет счастья? Нашли? — спросил Сатклифф с легкой гнусавостью, пародируя настырного репортера.
— Роб, счастье находишь, только когда перестаешь его искать.
— И все же?…
— Нет.
— Но почему?
— Я бы непременно вам ответил, если бы знал,
что сказать.
— Я так и понял, что не нашли. Когда вы вернулись в свою квартиру, то очень скверно сыграли токкату на фисгармонии.
— Музыкальное сопровождение к нервному срыву. Я размышлял обо всей нашей психоаналитической болтовне насчет океана сексуальных побуждений. Дойдя до предела мужского отчаяния, я крикнул: «Господи, Боже мой, за что ты соединил меня не с женщиной?» Когда Ливия спала со мной, о ком она думала, кого любила в своих фантазиях? Кто был моей соперницей, смуглой леди сонетов? Откуда мне было знать? Она отлично маскировалась. Однажды заведясь от обычного поцелуя, она отвернулась и словно на кого-то смотрела, используя меня в качестве machine a plaisir.[19]
— И все же у вашей Ливии были идеалы.
— Идеалы недосягаемы — именно поэтому стоит ими обзаводиться. Яблоко надо сорвать с ветки. Если дождаться, пока оно упадет само, то неизбежно разочарование — станет ясно, что оно — лишь плод воображения.
— Яблоко, явившее закон тяготения, было желанием Ньютона?
— Безусловно. Кроме того, не забывайте, что мы крайне мало знаем свою истинную сущность, свои склонности и пристрастия. Потому мы с Констанс и отправились в Вену, хоть чему-то научиться.
— Но это не принесло вам облегчения, наоборот, вы еще больше расстроились, узнав правду о своей сексуальной ориентации.
— Возможно; и все же знание — своего рода экзорцизм.[20] Я очень благодарен Констанс, она, в отличие от меня, читала по-немецки и держала нас в курсе того, что писали в Вене и Цюрихе; и хоть учебу она забросила, но врачом успела стать замечательным. Собственно, она и помогла мне понять Ливию.
— И какая от этого была польза?
— Никакой. Просто знать — этого мало, этого всегда мало, но теперь я мог посочувствовать ей. И я многое понял, например, причину нападавшей на нее время от времени демонстративной неряшливости, это был своего рода бунт против своей постылой женственности, желание шокировать мужчину. Или еще одна черта: она никогда не могла посидеть спокойно, все ей надо было куда-то бежать. По нескольку раз на дню она отправлялась в деревню — якобы забыла что-то купить. Меня это поражало, я чувствовал, что это вранье, и, конечно же был прав. Как говорила Констанс, она попросту высматривала добычу — грозный рыцарь в доспехах! Все это, естественно, было очень ценно, я имею в виду информацию. А вы как думаете?
Сатклифф промолчал, и Блэнфорд, раскурив сигару, продолжал:
— Скоро не останется никого, с кем можно иногда поболтать, кроме вас. До чего же грустно — и что я буду делать? Да и вы ужасно меня утомляете! Наверно, я сойду с ума.
— Мы напишем книгу.
— О чем?
— О бесконечности отчаяния, о неподатливости языка, о недоступности искусства, о скуке любви.
— Ливия и Констанс — два лица? Переставленные головы!
— Два липа. Понимаете, Обри, мужчина-гомосексуалист любит свою мать, а женщина-лесбиянка свою мать жестоко ненавидит. Вот почему она не рожает детей, а если рожает, то производит на свет любимца эльфов[21] либо ведьму. Мы с вами что думали? Что будто бы Ливия любила свою сестру Констанс, потому и вышла за вас замуж, чтобы исключить ее из игры. Ей было нестерпимо больно представлять вас вместе.
— Но Ливия спала с множеством мужчин.
— Конечно, и делала это с дерзким презрением, чтобы доказать собственную маскулинность, превосходство своего мужского «я». Храбрая картезианка.[22] Она бегала по подружкам, предъявляя им окровавленные мужские скальпы. Своего рода антиреклама. «Смотрите, какие эти мужчины слабаки, как просто заполучить их скальп!»
— Увы, возразить нечего. — Сатклифф дотронулся до лысины на макушке, совсем недавно появившейся на его крупной голове. — После того, что я пережил с Пиа, пришлось купить накладку, — признался он. — Точнее, после всей этой психоаналитической тарабарщины. А ведь я узнал только то, что активные лесбиянки печально известны своим нежным отношением к собакам — но я-то не пес и не собираюсь им становиться. Еще один вопрос — Иисус был лесбиянкой?
— Вот этого не надо, — сказал Блэнфорд. — Не выношу зряшного богохульства.
Тогда Сатклифф и спел коротенькую психоаналитическую песенку, которую сочинил когда-то в честь великих мужей науки:
Радостный,[23] Юный,[24] Неистовый,[25]
Гроддек,[26] Неистовый, Юный.
Оборвав себя, он неожиданно спросил:
— Et le bonheur?[27]
— Конечно.
— Не может быть, чтобы его нельзя было найти. Где-то оно должно быть, просто его не видно. Почему бы нам не написать подробную автобиографию? Давайте! Поквитаемся со всеми!
— Последнее средство защиты! Все на борт ради последнего алиби!
— Что говорит мужчина, когда от него уходит жена? Он в ярости, вопит: «Во что ты превратила плиту! Всю искорежила! А кто будет жечь сахар для этого чертова пирога? Горло дерет от твоей кислятины?!»
— Или ищет утешения в искусстве: приятно вспомнить крики задыхающейся Дездемоны.
— Или станет вдовцом и с отчаянья обзаведется волосатой горничной, которая в положенное время родит малютку цвета ревеня.
— Участь романистов, связавшихся с поварихами. Но у меня один Кейд, и он не умеет готовить…
Снег все падал и падал на парк с покорными вязами, ветки которых были усеяны грачиными гнездами. Блэнфорд погрузился в раздумья о человеческой природе и ее немыслимом разнообразии, а Сатклифф в своем оксфордском жилище в этот момент повернулся к камину, чтобы подложить полено. Он ждал к ланчу Тоби, который должен был прийти с юной студенткой. Потом Сатклифф вновь взял трубку и сказал:
— Я правильно понимаю, что взаимоотношения наших книг будут в некотором роде инцестом? Они будут одна в одной, как в капсуле, а не просто дополнением друг друга? И места хватит для всего: для стихов, для автобиографии, рассказа и прочего, и прочего.
— Да, — тихо отозвался его создатель. — Полагаю, вам приходилось слышать об уникальном медицинском феномене под названием тератома?[28] Это нечто вроде мешка с недоразвитыми ногтями, волосами, зубами, который находится внутри какой-либо полости, наподобие доброкачественного новообразования. Его удаляют хирургическим путем. Вообще-то это близнец, который на некоей стадии решил больше не расти…
— Стало быть, компактный рассказ для книги?
— Да. Знаете, когда Пиа начала в вас влюбляться? Держу пари, что нет. Когда вы возмутительно повели себя в ЮНЕСКО, после чего начался большой скандал.
— Это вы про день рождения Шекспира? Им не надо было приглашать меня.
— А вам не надо было принимать приглашение. Вы же явились туда в доску пьяным и заняли место между величайшими поэтами современности, которые намеревались отдать дань уважения Барду. Кроме того, в зале был Тоби, он очень веселился и размахивал британским флагом. Верх неприличия.
— Да ну, что вы, — произнес с некоторым раздражением Сатклифф, — это был своего рода момент истины. Да и никто не смог ничего противопоставить моим двенадцати заповедям[29] — незаменимое пособие для тех, кто хочет творить великое искусство. Они вроде бы произвели сильное впечатление, когда я прорявкал их хриплым голосом в мегафон. Почему вы не использовали их?
— Когда-нибудь использую, если соберусь написать что-нибудь смешное. Из-за вас Унгаретти[30] чуть не лишился чувств. Потом, прочитав весь этот чудовищный бред, вы рухнули на большой фагот Общества любителей поэтов-елизаветинцев, причем на вас были гирлянды из проводов и микрофонов.
— Ну чем не Офелия, — умилился Сатклифф. — Но я не откажусь от своих заповедей, что бы там ни говорили французы. Позвольте, я их повторю — на тот случай, если вы что-то забыли или неправильно
поняли.
Он энергично откашлялся и произнес заповеди для одного Блэнфорда, который застенографировал их в блокноте, оказавшемся под рукой.
Потом Сатклифф надолго замолчал, в ожидании восхищения и аплодисментов.
— Жаль, что все плохо закончилось, но тут уж моей вины нет, — сказал он.
Наступила еще одна продолжительная пауза, во время которой Сатклифф громко и несколько жалобно высморкался, чувствуя неодобрение своего коллеги и покровителя.
— Где будут хоронить Ту и когда?