Улица эта знаменита. Более того, она остается неизменной в течение нескольких столетий.
И все же что касается собственно дома Финци-Контини, то и сегодня к нему можно подойти с проспекта Эрколе I, хотя, чтобы добраться до него, нужно пройти полкилометра по пустырю, кое-где поросшему травой. До сих пор дом этот включает в себя остатки исторического здания шестнадцатого века, которое служило когда-то летней резиденцией, домиком для отдыха герцогов Эсте и было приобретено все тем же Моисеем в 1850 году. Потом наследники много раз переделывали и перестраивали его, постепенно превратив в нечто вроде неоготического замка в английском вкусе. И все-таки, несмотря на все эти интересные детали, кто о нем, спрашивается, помнит? Путеводитель Туристического клуба о нем и не упоминает, и это объясняет отсутствие интереса со стороны проезжих туристов. Но и в самой Ферраре даже те немногие евреи, которые теперь входят в немногочисленную общину, кажется, совершенно забыли о нем.
Путеводитель о нем не упоминает, это, несомненно, плохо. Однако будем объективны: сад, или, точнее, огромный парк, который окружал дом Финци-Контини до войны и тянулся на добрых десять гектаров, ограниченный с одной стороны стеной Ангелов, а с другой — стеной у ворот Святого Бенедикта, парк, представлявший сам по себе большую редкость, бывший чем-то исключительным (путеводители начала века никогда не забывали упомянуть о нем, приводя любопытные светские подробности и лирические описания), парк этот больше не существует. Все деревья с мощными стволами, все эти липы, вязы, ясени, тополя, платаны, каштаны, сосны, ели, лиственницы, ливанские кедры, кипарисы, дубы, падубы, даже пальмы и эвкалипты, сотни деревьев, посаженных при Жозетт Артом, в последние два года войны были срублены на дрова. Именно поэтому участок постепенно приобретает свой первоначальный вид, тот, который он имел когда-то, когда Моисей Финци-Контини приобрел его у маркизов Авольи: он превращается в один из множества огородов, существующих внутри городских стен.
Остается сам дом. Однако большой дом, сильно поврежденный бомбежкой в 1944 году, сейчас занимают полсотни семей беженцев, принадлежащих к тому же люмпен-пролетариату, что и обитатели римских предместий, которые наводнили окрестности Палацционе на улице Мортара: это люди ожесточившиеся, дикие, безжалостные (я случайно узнал, что недавно они забросали камнями инспектора санитарного управления, который приехал на велосипеде, чтобы осмотреть здание). Для того чтобы пресечь любые попытки проникновения в дом со стороны инспекции по охране памятников Эмилии-Романьи, они осуществили прекрасную идею: соскребли со стен последние остатки древних росписей.
Ну и зачем же тогда отправлять бедных туристов на поиски? Я думаю, что примерно этот вопрос задали себе составители очередного издания путеводителя. Что они в конце концов увидят?
II
Если фамильный склеп Финци-Контини можно было назвать «кошмаром» и улыбнуться, то дом их, уединенно стоявший там, где комары и лягушки перебирались из сточных канав в канал Памфилио, дом, который прозвали, с оттенком зависти, конечно, «magna domus»[2], этот дом даже и через пятьдесят лет не вызывал улыбки. Более того, он вызывал почти обиду! Достаточно было пройти вдоль бесконечной стены, которая окружала сад со стороны проспекта Эрколе I д'Эсте, стены, в середине которой находились огромные ворота темного дуба без каких-либо признаков ручек; или пройти с другой стороны, вдоль стены Ангелов, примыкавшей к парку, окинуть взглядом чащу стволов, ветвей, листвы, разыскать в глубине странный, силуэт господского дома, а за ним еще дальше, на краю поляны серое пятно теннисного корта, и вот уже древнее чувство оскорбленного достоинства, когда тебя не признают, отталкивают, не пускают в круг избранных, возвращалось к тебе снова и снова, и обида ожигала, как в первый раз.
— Что за идея, достойная нуворишей, что за дикая идея! — обычно повторял мой отец каждый раз, когда случалось затронуть эту тему. — Да, конечно, — добавлял он, — бывшие владельцы этого места, маркизы Авольи, были голубых кровей, огород и развалины изначально носили очень изысканное название «Лодочка герцога». Все это было так замечательно! Тем более, что Моисей Финци-Контини, нужно отдать ему должное, сразу почувствовал выгоду: заключив сделку, он выложил всего-то пресловутый ломаный грош. Ну и что? — тут же продолжал отец. — Что, только поэтому Менотти, сын Моисея (не зря же его прозвали из-за чудовищного цвета его пальто, отороченного куницей, сумасшедшим абрикосом), решил переехать вместе с женой Жозетт в эту отдаленную часть города, и сегодня-то не очень здоровую, а тогда? И вдобавок все это так пустынно, печально, в общем совсем никуда не годится!
И ладно бы еще только они, родители, которые принадлежали к совсем другому миру и в конце концов прекраснейшим образом могли позволить себе роскошь вкладывать деньги в кучу старых камней. И если бы только она, Жозетт Артом, урожденная баронесса Артом, принадлежавшая к ветви Тревизо (в свое время великолепная женщина: пышная блондинка с голубыми глазами, ведь ее мать была из Берлина, из семьи Ольских). Она не просто была восторженной почитательницей Савойской династии, а даже в мае 1898 года, незадолго до смерти, послала приветственную телеграмму генералу Баве Беккарису, который расстрелял несчастных миланских социалистов и анархистов; кроме того, она была фанатичной поклонницей Германии, увенчанной в те годы остроконечным шлемом Бисмарка. Она никогда и не пыталась, даже в то время, когда ее будущий муж Менотти буквально на коленях ее осаждал в ее Валгалле, скрывать свое презрение к еврейскому обществу Феррары, слишком тесному для нее — по крайней мере она так говорила, — хотя в сущности причина была довольно абсурдна: ее собственный антисемитизм. А профессор Эрманно и синьора Ольга (он кабинетный ученый, она из венецианской семьи Геррера, то есть, вне всякого сомнения, очень хорошей западной семьи сефардов[3], но обедневшей, а кроме того, очень религиозной) — они-то что собой представляли? Или они думали, что могут принадлежать к настоящей знати? Ну, понять-то их можно: они потеряли сына Гвидо, своего первенца, умершего в шесть лет от американского детского паралича, который унес его так стремительно, что даже Коркос ничего не смог сделать, и это было для них ужасным ударом, в особенности для нее, для синьоры Ольги, которая так больше и не снимала траур. Но разве не жизнь в стороне от всех сделала их рабами абсурдных причуд Менотти Финци-Контини и его достойной супруги? Подумаешь, какие аристократы! Вместо того чтобы задирать нос, лучше бы не забывали, кто они и откуда, и что евреи — сефарды или ашкенази[4], западные, восточные, тунисские, берберские, йеменские или даже эфиопские, — в какую бы часть света, под какое бы небо ни занесла их История, — всегда будут евреями, а значит, ближайшими родственниками. Старый Моисей, он-то никогда не задирал нос! У него не было благородного тумана в голове! Когда он жил в гетто, в доме номер 24 по улице Виньятальята, в доме, в котором он любой ценой, несмотря на давление своей высокомерной невестки из ветви Тревизо, с нетерпением ожидавшей переезда в «Лодочку герцога», хотел умереть, тогда, в то далекое время он каждое утро сам отправлялся за покупками на площадь Эрбе с неизменной хозяйственной сумкой под мышкой. Да, конечно, это он (его и прозвали за это «тягачом») поднял всю семью из полной нищеты. Как не существовало ни малейшего сомнения в том, что вышеупомянутая Жозетт приехала в Феррару и привезла с собой огромное приданое, состоявшее из виллы в окрестностях Тревизо, украшенной фресками Тьеполо, из крупной суммы денег, из драгоценностей, из такого множества драгоценностей, что на премьерах в городском театре на фоне красного бархата их собственной ложи они сверкали так, что привлекали к ней, к ее блестящему декольте взгляды всего театра, так еще меньше сомнений было в том, что только он, «тягач», объединил на юге области Феррары от Кодигоро до Масса Фискалиа и до Йоланда ди Савойа тысячи гектаров, которые и сегодня еще составляют основную часть богатства семьи. Монументальный склеп на кладбище единственная его ошибка, единственный грех, в котором можно упрекнуть Моисея Финци-Контини. Один-единственный. И все.
Так говорил мой отец. Он рассказывал об этом особенно часто на Пасху, во время бесконечных ужинов, которые не прекратились в нашем доме и после смерти дедушки Рафаэля и на которые собиралось человек двадцать наших родственников и друзей. Такие разговоры велись и во время Йом Киппура, когда те же родственники и друзья приходили к нам разделить пост.
Однако мне запомнился один пасхальный ужин, когда к обычным словам осуждения, достаточно общим, горьким, но всегда одним и тем же, произносимым в основном для того, чтобы завести разговор о старинных происшествиях в общине, отец добавил нечто новое, достойное удивления.