Через год учебы Артем заметил Веру. Она тоже была из городских, в общагу приходила всего раз — когда девочек отправляли к спортивному доктору. В лето, случившееся между первым и вторым курсами, Вера сделала с собой нечто такое, что теперь ее все замечали, не только Артем. То ли косу отрезала, то ли завилась — в общем, от обычной и привычной внешности даже следа не осталось. Выяснилось, что у Веры, которая целый год сидела с Артемом в пропахших мелом аудиториях, очень нежное и правильное лицо. Хотелось обхватить его ладонями и смотреть Вере в глаза, которые были сизо-голубыми, голубьими, голубиными. «Голубка», — думал Артем и сам пугался своей нежности.
Паша Кереевский тоже заметил перемены, но ничего не испугался — в борьбе за Веру он оказался неудержимым, как Савонарола. В дело полетели все козыри Кереевского, включая личный шарм, карманные деньги и папины связи. Вера оставалась равнодушной и смотрела голубиными глазами мимо страдающего Кереевского. Тот вправду страдал, начал курить и завалил немецкоязычную литературу. Артем сочувствовал ему, но не мог победить внутренней радости — хотя сам даже и не пытался принять участие в соревновании. Стоял в сторонке, наблюдал.
Вера сама к нему подошла — на перемене между логикой и английским. Смотрела не в глаза, а куда-то в ухо — так пассажиры с заднего сиденья смотрят на таксиста.
— Ты крещеный?
Артем удивленно нахмурился. Вера терпеливо повторила те же слова и дождалась в этот раз кивка.
— Я так и думала, — заметила Вера, — ведь ты из деревни.
Артему захотелось было сказать, что Ойля никакая не деревня, а город, пусть и маленький! Хорошо сделал, удержавшись от объяснений, ведь, если честно, Ойлю от деревни не отличишь. У всех хозяйство — огороды, скотина. Петухи орут по утрам, к вечеру коровы сбегают из стада. Есть, конечно, у Ойли некоторые признаки города — серые пятиэтажки на Кирпичном, большущий стадион, который до сих пор сторожат гипсовый спортсмен с отбитыми руками и сифилитичный, безносый Ленин. В Ойле целых три школы, детский сад с качелями-каруселями, громадный, вполнеба, Дворец культуры с библиотекой, где Артем околачивался в свободное время, помогая принимать новые книги. Он освобождал из тесного бумажного плена пачки нетронутых сокровищ и ставил внизу семнадцатой страницы прямоугольное клеймо библиотеки…
Под ожиревшим фикусом, в читальном зале, где пахло нагретой пылью и газетами, Артем медленно листал неподъемные подшивки «За рубежом» и в такие минуты верил, что за окном библиотеки дрожит и перемигивается огромный город. Если бы не коровы, пронзительным мычанием взрезающие тишину, кто знает, может, однажды Артему удалось бы увидеть этот город наяву.
Увы, Ойля все-таки была деревней…
Вера давно говорила о другом, и Артем вернулся мыслями из ойлинской библиотеки в аудиторию николаевского пединститута.
— В субботу крестины моего племянника, а я не могу отыскать приличного крестного. Вот решила позвать тебя, Артем, может, согласишься? Это ненадолго!
Артем кивнул поспешно, хотя слова доходили до него с трудом, будто через преграду. Странные в Николаевске манеры звать посторонних людей в крестные — хотя, с другой стороны, если бы не это…
«Спасибо тебе, бабуля», — с улыбкой думал Артем, когда все уже рассаживалась за столы и «англичанка» оглушительно стрекотала приветствие. Спасибо, бабуля, ведь если бы Артема не окрестили в младенчестве, разве мог бы он запросто провести с Верой целую субботу!
…Если быть окончательно честным и не опасаться прослыть позером, то Артем мог бы сказать Вере, что она не ошиблась с выбором. Он вправду верил в Бога и крестик никогда не снимал. Теперь этим не удивишь — дорога в храмы в несколько лет стала широкой и свободной, как ночной проспект. Иди на здоровье — молись, исповедуйся, причащайся, никто не станет писать на тебя доносы или выгонять из комсомола. Православие стало модным, и Вера лукавила, утверждая, что не может найти крестного малышу! Артем слегка разозлился, когда подумал об этом, но тут же утешился спасительной мыслью — быть может, Вера, как и он, тяготится всем нарочитым, принятым ради одной только моды?..
Артем вежливо улыбался «англичанке», хотя упругие слова пролетали мимо ушей. Воспоминания поднялись стеной…
Почему он перестал ходить в храм? В детстве бабуля почти каждую неделю водила его к причастию, и теперь вызванный из памяти сладко-горький вкус заново ожил во рту, растекся по гортани. Артем даже вспомнил сторонний вопрос: «Не боитесь, что алкоголика сделают из ребенка?» — и вспыхнувший огнем гнев бабули… Надо бы вспомнить еще, как звали ойлинского батюшку — отец Александр? Или Алексий?.. Память закрылась, будто царские врата, и Артем почувствовал себя брошенным.
Бабуля ходила теперь в храм не так часто, как прежде, — ей не по нраву был новый настоятель, молодой, с бегающими глазками — бегающими так быстро, что еще чуть-чуть, и убежали бы с лица насовсем. Да и молилась она совсем иначе, редко — иконы висели в углу немым укором. Раньше иконам было не на что обижаться, бабуля и сама их не забывала, и Артема маленького к молитвам приучала. Весь Новый Завет ему пересказала вместо Карлсонов с Пятачками. Зубрить бабуля не заставляла, а говорила так: «Ты веруй только, и слова сами к тебе придут».
Отправляясь с Артемом в храм, бабуля торопливо кивала соседкам, чьи любопытные головы поворачивались им вслед, как подсолнухи, и говорила виноватым голосом: «Не с кем оставить!» Соседки — немолодые загорелые тетеньки с прищуренными глазами — сочувственно вздыхали, но Артем-то знал, что бабуля брала его в церковь совсем по другой причине. Ей нравилось, что внук ходит в храм, нравилось, что он преспокойно выстаивает долгую службу и не блуждает — в отличие от некоторых — взглядом по стенам, а слушает… нет, даже не слушает, а внимает вечным словам…
Артем раньше думал, что и других детей с улицы водят в церковь, просто в иные дни. Потом, при вечерней игре с мальчишками, ему открылось удивительное — друзья не только не знали о причастии, но и говорили, что Бога нет. Артем сердился, пытаясь объяснить как умел — но ребята смеялись над ним, начали дразнить Христосиком, пока это прозвище не услышала бабуля и не оттаскала первого попавшегося под руку остроумца за ухо. Прилетело пацану крепко, ухо стало в два раза больше первоначального, но родители почему-то не пришли ругаться к бабуле. Наверное, понимали — досталось за дело, и не здорово это — дразнить сироту…
Жалкое слово «сирота» раздражало Артема, словно бы рядом фальшивила шарманка и кто-то писклявым голосом пел про сурка. Эту песенку классе в пятом разучивали на пении, и Артем подозревал, что сочинитель песенки тоже был сиротой, что вызывало жалость и злость сразу. Чувства эти оказались непосильной тяжести, поэтому пение надолго стало для Артема нелюбимым уроком. Тем более что любая серьезная музыка, из тех, что легко может быть применена к исполнению перед гробом, напоминала Артему о маме.
Смутно мелькал в памяти теплый запах маминого платья, зеленый ситец и мелкие, как мошки, цветочки. Запах и платье он помнил, а лицо долго смотрело на него с фотографии, спрятанной за стеклянной створкой секретера. Когда бабуля сдвигала створку, мамина фотография выпадала, и однажды Артем забрал снимок себе, прислонил к стопке тетрадей, чтобы всегда был с ним. Всегда.
Мама погибла зимой, за неделю до третьего дня рождения Артема. По дороге домой с комбината запрыгнула, как обычно, в служебный автобус. Потом рассказывали, что мама собиралась выходить у магазина, который, как и во всех маленьких городах, называли «стекляшкой», поэтому и не садилась, как для долгой дороги. До «стекляшки» добраться не успели — на перекрестке с второстепенной вылетел «КамАЗ» и, столкнувшись с автобусом, оторвал ту самую дверь, где стояла мама. Ее откинуло на несколько метров, провезло по дороге уже мертвую. Другие пассажиры, те, что сидели, обошлись ссадинами да испугом, будто «КамАЗ» спешил к перекрестку с единственной целью — убить маму.
Артем тогда, конечно же, ничего не понял. Мама всего лишь не пришла домой, и теперь его укладывала спать бабуля — в эту ночь и во все остальные, после. Историю маминой гибели бабуля рассказала Артему позже — он тогда учился уже в шестом классе, — и с тех самых пор не мог смотреть на гигантские морды «КамАЗов» без ужаса и ненависти.
Отец же Артему достался с традиционным ойлинским недостатком — проще говоря, пил сильно и прежде, а уж после маминой гибели не было в его жизни ни одного трезвого дня. Той же зимой отец не вернулся с рыбалки — пьяный ушел под лед вместе с рыбацким ящиком и коловоротом. Тело отыскать не смогли, нашлась только пустая бутылка, накрепко вмерзшая в лед. Зимы в Ойле серьезные.
* * *
Будь родители живы, бабуля, наверное, не смогла бы так запросто водить Артема в церковь — мама готовилась вступить в партию, отец числился в лучших работниках комбината вопреки пьянству; впрочем, к пьянству в Ойле всегда относились терпимо. В отличие от религиозности — бабулю не раз и не два отчитывали Артемовы учительницы, но она отмахивалась от них, словно от приставучих слепней.