— Улица Ваван! — довольно отчетливо произнес Аполлинер, будто обращаясь ко всему вагону. — Именно оттуда Ла Лорансен[33] отправилась в Испанию с птичкой на шляпе и пшеничным колоском в зубах. Как раз когда ее поезд отходил от вокзала Сен-Лазар, увозя ее и Отто ван Ватьена к прибрежным пейзажам Будена[34] в Довилле, где мы сели на этот поезд и все до единого были близки к зонтикам Пруста, началась Великая Война. В Лувене сожгли библиотеку. Чем же, во имя Господа, может оказаться человечество, если человек — его образчик?
Искусно вытянула она из платана хрустальную воду, искусно. Помощник ее, возможно — ее повелитель, облачен был в мантию из листвы и маску, превращавшую голову его в голову Тота — с клювом, с неподвижными нарисованными глазами.
Мы были в Генуе, на рельсах, по которым ходили трамваи. Стены — длинные и будто крепостные, как подле Пекина, — торчали повсюду в высоту, залепленные плакатами с изображениями корсетов, Чинзано, Муссолини, сапожного воска, фашистского топорика, мальчиков и девочек, марширующих под «Giovanezza! Giovanezza!» Поверх этих высоких серых стен деревья показывали свои верхушки, и многие из нас, должно быть, пытались себе представить под защитой этих стен уединенные сады со статуями и бельведерами.
Он лежал где-то в поезде, сложив руки на рукоятке сабли, Лев-Завоеватель. Четыре копьеносца в алых мантиях стояли босиком вокруг — двое в изголовье, двое в ногах. Священник в золотом уборе все время читал что-то по книге. Расслышать бы те слова: они говорили о Саабе на троне из слоновой кости, на подушках, глубоких, как ванна, о женщине с блистательным умом и красной кровью. Они говорили о Шуламане, живущем в доме из кедра за каменной пустыней, какую пересечь можно лишь за сорок лет. Слова священника жужжали пчелами в саду, звенели колоколами в святом городе. Мелодичным гулом читал он вслух о святых, драконах, преисподних, чащобах с глазами в каждом листочке, Мариами, итальянских аэропланах.
— Непрополотый сад, — говорил Джойс, — вот ради чего вдохновенный поэт пересек зигзагом реку — чтобы представить его нам. Фитилек у нее весь ушки навострил, у дамочки в саду. В девушке ее глаз живет гадюка, а на ресницах — роса, а в зеркале росы — яблочко. Хоть кто-нибудь в этом долбаном поезде знает, как зовут машиниста?
— Королевский Советник Джоунз, — вскричал Джеймс Джонсон Суини.
Он протолкался сквозь federales Гражданской Гвардии, эфиопских пехотинцев в гимнастерках и пробковых шлемах, подбитых ватой сержантов Гоминьдана.
Я подумал о машинисте Элроде Сингбелле, который, бывало, вписывался в изгиб спуска с горы Стамп-Хаус длиной в милю, что на Синем Хребте, выдувая «Изумительную Божью Благодать» паровозным свистком. Я вспомнил резкий сладкий аромат персидской сирени в самом начале весны.
Джойс говорил об Орфее в желтом, который танцевал по зарослям бамбука, а за ним — гепарды, ары, канарейки, тигры. И об Орфее в ущельях, на дне морском, где увлекал он за собой желатин гидр, свастики морских звезд, шестиглазых медуз, морские лилии в перьевых боа, желеподобные соты кидиппид, алых крабов и блестящую скумбрию, старую, как сама луна.
— Ноэ,[35] — произнес Аполлинер в глубоком раздумье.
— Мышки усиком к усику, — сказал Джойс, — белоногие квагги, трусящие presto presto е delicatamente,[36] кудахчущие квочки-молодки, суровые кабаны, насвистывающие тапиры.
Прекрасная Садовница. Мы видели, как она продает цветы в Мадриде: полевые бархатцы, святой чертополох, огромные серебристые васильки и дикие белые лихнисы. В Одессе она резвилась в круговерти воробьев. Она был в азалиях, когда мы проезжали Атланту, — стряхивала пламя с запястий.
— Тот ли это кастеллюм, — спросил Джойс, — где граф свел вместе своих сыновей-близнецов с комментарием вавилонского Талмуда в Цирцеиной тьме, будто ка Озириса, пока некая дама в ботфортах и с повязкой на глазу не нашла к ним дорогу омолнив шквальную ночь посадила Паву в грот над Энгельанкером и похитила их сплетя по диагонали пока они услаждали Иегонатана и Давидха леденцовым карликом от Лютера и навстречу ветру и звездам но не раньше чем свернула себе каблук о косяк и обмочила каморки?
— Пастухи! — вскричал Аполлинер на весь вагон, испугав нас всех. У нас в Ипре пастухов не было. Да и теперь нет.
Мы пересекали сады Нормандии, возвращаясь в Довилль.
Где-то в поезде, за нами, перед нами, на похоронных дрогах лежал Хайле Селассие, открытыми глазами смотрел сквозь потолок имперского вагона на двойную звезду Гамма в созвездии Треугольника — двойные солнца, одно оранжевое, другое зеленое.
СИНЕВА АВГУСТА[37]
(пер. Д. Волчека)
По дороге в школу, сразу за птичьим рынком, растет одно из самых высоких фиговых деревьев в Иерусалиме. Некоторые верят, что оно старо, как храм, и осенено особым благословением, оттого-то плоды его — самые крупные и сладкие на свете, не считая, конечно, тех, что растут в райском саду. По цвету они, скорее, не зеленые, а синие. Молочко, что сочится из ветки, когда срываешь фигу, сводит бородавки, лечит гнойный тонзиллит и коклюш.
Школьники знали это огромное дерево. Красная стена, однако, не позволяла им достать фигу, хотя, согласно римскому закону, путешественник или ребенок имеют право сорвать яблоко, грушу или фигу, чтобы утолить голод, не рискуя быть обвиненными в краже, да и Тора столь же снисходительна и терпима к голоду путешественников и мальчиков.
Одним славным утром в месяц Тишри[38] Даниил, Иаков и Иешуа,[39] насмотрелись на зябликов и перепелок в клетках, промчались вприпрыжку по узеньким улочкам под окрики торговцев и с привычным вожделением принялись разглядывать фиговое дерево.
— Вот если б фиги, — сказал Даниил, — можно было сбивать, как яблоки, и был бы у нас шест…
— Не выйдет, — откликнулся Иаков. — Все равно на улицу не свалятся.
Они вздохнули, все трое.
— Фиги и финики растолочь, залить овечьим молоком и посыпать жареным ячменем, — сказал Иешуа.
— Фиги с медом, — сказал Даниил.
— Просто фиги, сочные и зрелые, — сказал Иаков.
— Что это ты осликам говоришь? — спросил Даниил.
У Иешуа была такая игра — останавливаться по дороге в школу и быстро, с ласковой улыбкой шептать осликам в уши что-то доверительное. А ослики встрепенувшись, поднимали уши и таращились на него.
— Поглядите на дедушку всех ослов! — говорил он громко.
— Говорю им то, что, им кажется, я не знаю. Я и с куропатками разговариваю.
— Мешуга[40] Иешуа.
— Хотите фигу? — сказал Иешуа. — По одной на каждого. Закройте глаза и вытяните руки.
— Тебе дали фиги на полдник?
— Нет, вон с того дерева достану.
Даниил посмотрел на Иакова, Иаков на Даниила.
— Не хотите — не верьте, — сказал Иешуа.
Он взмахнул рукой, и в ладони появилась сочная синяя фига. Он дал ее Даниилу. Еще один взмах и щелчок пальцами — и возникла фига для Иакова.
— Святой Моисей!
— Не богохульствуй — сказал Иешуа. — Вон Закхай высматривает нас на улице.
Они побежали к школьным воротам, обступили учителя и пошли за ним. Борода Закхая была расчесана, от него пахло корицей. Они расселись на подушках на чистом деревянном полу, в полукруге перед Закхаем, присевшем на табурет.
— «Алеф», — произнес Закхай.
— Это бык, — сказал Даниил.
— То, что прежде всего, — произнес мальчик по имени Нафан.
— Так послушайте… — начал Закхай.
Он объяснил происхождение алефа из старого финикийского алфавита и рассказал о непостоянстве набора знаков, передающих речь при письме, в противовес варварской слоговой азбуке египтян и ассирийцев.
— Греки зашли еще дальше. И все же их альфа — это не наш алеф. У них существуют буквы для гласных звуков, и они используют для одной из них альфу. Михей, какая буква идет следом?
— Бет.
— Иешуа! — позвал Закхай. — Что это ты там жуешь?
— Фигу.
— Разве пристало есть фиги, когда мы учим алфавит?
Нафан, которому Иешуа только что незаметно передал фигу, запихнул ее под блузу и сделал невинное лицо. Амос, жевавший фигу, переданную ему Иешуа, проглотил ее целиком.
— А что такое бет, Михей?
— Но Учитель, — произнес Иешуа, — мы еще не узнали все, что следует, об алефе, а уже перескочили на бет.
Закхай разинул рот.
— Ну и ну. Хочешь, чтобы я забыл, что ты завтракаешь, а не следишь за уроком?
— Да нет же, Учитель.
— Так расскажи, что тебе известно об алефе, если ты закончил кушать фиги.
Иешуа покрутил пальцами в воздухе, и в них появилась фига.
— Возьми себе фигу, о Учитель. И еще одну. И вот еще. Они с великого дерева на этой улице, самые сочные и вкусные фиги во всем Иерусалиме.