2
когда уйдешь на пенсию? Когда это будет?
— Осенью, — ответил Луций Агрикола. — Я уже отслужил лишних три года.
— И где бы тебе хотелось получить землю?[32]
Он тряхнул головой.
— Мне не нужна ферма. Я хочу купить мастерскую, чтобы не бросать ремесло.
— В Риме?
— Нет, в Лугдуне, наверное. Мне там нравится. Там новый амфитеатр, полно таверн и не так тесно. Никаких тебе трехэтажных домов и улочек, таких узких, что, если, став в середине, развести руки, можно коснуться стен.
Я замолчал и стал смотреть, как он сноровисто чинит пластинчатый доспех.[33] Он принадлежал легионеру, чье имя, насколько я видел, было написано на внутренней стороне дожидавшегося своей очереди щита.[34] Там говорилось: «Плат из центурии Галоблада».
Сам Плат, жуя сухарь,[35] сидел на валуне рядом с горой ядер, ждавших онагров.[36] Я его знал. Он был старым солдатом, и ему тоже, по всей видимости, оставалось уже недолго до пенсии. Без сомнения, принцип, и, судя по сильно поврежденному снаряжению, бесстрашный воин. Один из солдат Батона почти надвое разрубил его щит боевым топором.
Луций Агрикола как раз заменял погнутые металлические пластины нагрудной части новенькими, ловко прикрепляя их к кожаной основе и постукивая молоточком по наковальне, чтобы закрепить клепки. Приятно было смотреть, как спорится у него работа.
— Значит, Рим тебе не нравится? — спросил я.
Агрикола покачал головой. Обеими руками подняв починенный доспех, он кивком подозвал Плата. Когда старый солдат встал — и распрямился, поднимаясь все выше и выше, — то оказался настоящим великаном. Агрикола помог ему надеть доспех и завязал по бокам шнурки.
— А будь у тебя постоянная работа и плата лучше, чем ты мог бы найти в Лугдуне, ты согласился бы жить в Риме?
— Пусть мне хорошенько приплатят, чтобы я выносил вонь Рима.
— А как насчет Байи? Это не совсем Рим. Городок для отдыха у моря. У нас там вилла.
Облаченный в доспехи Плат вернулся на свой валун. Подобрав щит, Агрикола нахмурился из-под кустистых бровей на чисто выбритом, как у сенатора, лице.
— Пусть тебе выдадут новый, Плат, — сказал он. — Я мог бы его залатать, но не поспею в срок. Германик дольше мешкать не станет.
Он указал на крепость неподалеку, вокруг которой уже выстроились катапульты.
— Ладно, — снова вставая, сказал Плат.
На левом бедре у него был глубокий шрам, но шагал он ровно, без заметной хромоты. Я посмотрел ему вслед. Новые пластины на его доспехе сверкали, как серебро.
— Город у моря, говоришь, — задумчиво протянул (Агрикола)
3
в (пределах) слышимости Салоны. Все двадцать онагров нашего легиона пришли в действие, и манипулы готовились к наступлению. Меня всегда крайне интересовало, как работают осадные машины. С командного поста на холме я наблюдал, как четверо мужчин заряжали зажигательный снаряд в ближайшую к нам катапульту. Пятый выбил затвор молотом. Огромный рычаг машины распрямился, ударил в паз на передней поперечной балке и швырнул огненный снаряд в сторону крепости Андетриум. Перелетев стену, языки пламени скрылись из виду. Я повернулся посмотреть на Германика, который как раз поднимал руку. По его сигналу завыли трубы, и манипулы перешли в наступление.
— Квест! — окликнул меня Семпроний Север, и, когда я подбежал, протянул мне тонкий свиток. — Для Летития.
4
Свой наблюдательный пост трибун Летитий Фрапп Проминкул перенес вперед, чтобы его перелетали стрелы и ядра из крепости. К стене последней вывели большой таран, и теперь его взад-вперед раскачивали две шеренги легионеров, защищенных покатым пологом из кожи. На крепостной стене вверху двое защитников как раз переворачивали бочку, готовясь вылить на нападающих горящую смолу. Внезапно бочка разлетелась на части, защитники исчезли со стены, а часть полыхающей жижи попала на полог, рассыпав крохотные язычки пламени по доспехам нападающих у тарана. Ну конечно! Снаряд из онагра попал точно в цель. Теперь уже ничто не может помешать наступающим проломить каменную стену.
Я спрыгнул с коня. Летитий Фрапп повернулся ко мне, но не успел я сделать и шагу, как вылетевший из крепости камень сбил меня с ног. Я рухнул плашмя. Поначалу я не чувствовал боли, только силу удара, словно кто-то подсек меня по голеням дубинкой. Несколько минут спустя боль взяла свое. Надо мной склонился центурион, и я отдал ему свиток от Семпрония Севера. Некоторое время я еще сдерживался, и когда в горле у меня зародился вопль боли, мне удалось подавить это постыдное проявление слабости. За крепостной стеной поднялся столп дыма, потом взвилось пламя, послышался страшный грохот, за ним крики — это легионерам с тараном удалось наконец пробиться в город. Повсюду вокруг меня принципы бежали к пролому в стене, другие приставляли по обеим его сторонам лестницы. На парапете появилась новая бочка, но наводчики онагра вновь выказали непредвиденную меткость. Не успели далматы опрокинуть бочку, как в нее врезался снаряд, взорвав содержимое и превратив его в сравнительно безвредный дождь уже гаснувшего огня. Покалеченным оказался только карабкавшийся по лестнице на стену легионер. С криком он покатился по земле, но его место на лестнице тут же занял другой. Где-то позади меня зазвучали трубы. Вероятно, трубачи бежали к пролому, что есть мочи дуя в свои рога. В голове у меня промелькнула строка Энния, единственного поэта, которого заставлял нас читать Клавдий Мениций Павел; эта строка задержалась у меня в памяти — в ней поэту удалось передать звук труб: «At tuva terribili sonitu taratantara dixit».[37] Что-то в этих словах показалось мне забавным, а потом все вдруг стало расплываться. Я едва успел осознать, что меня перекладывают на носилки, а после впал в забытье.
Очнулся я в лазарете Салоны. Повсюду вокруг раздавались сдавленные стоны раненых, пытающихся не утратить достоинства и воздержаться от постыдных, недостойных мужчины возгласов, и вопли тех, кого подобные заботы уже не тревожили.
Склонившийся надо мной лекарь[38] весело воскликнул:
— Квест, мой мальчик! Основательно же тебе досталось, а?
Это был мой дядя Валерий Эмилий Сепул, брат Прокулеи, который сделал себе имя трудом о сложении и сращивании раздробленных костей. Теперь он взялся за работу, показывая, как это делается на практике, и, хотя я всячески старался сохранить подобающее мужчине молчание или стонать поелику возможно тихо, я
5
шел дождь, в углу играли в кости, когда появился Валерий Эмилий и присел на мой топчан.
— Как себя чувствуешь, Квест? Ничего больше не зудит?
Он указал на повязки, от которых мои ноги напоминали два бесформенных куля.
Я покачал головой, но не успел сказать и слова, как один игравший в кости центурион крикнул:
— Не беспокойся, лекарь, у него уже встает. Прошлой ночью…
— Заткнись, Бурр! — рявкнул я к вящему веселью легионеров.
Валерий Эмилий тоже улыбнулся, и я [около 5 стр. ] медленно размотал бинты, глядя на то, что ему открывалось, как мне почудилось, со сладострастной улыбкой, точно раздевал женщину. Показалась моя нога, бледно-синюшная после стольких дней под повязкой. Склонившись над ней, он нежно погладил ее длинными пальцами. Мне был виден узор из красных точек на его лысой макушке, хотя и не от собственной раны: кровь, вероятно, забрызгала его, когда он занимался новоприбывшим в приемном покое, и он не потрудился ее вытереть. Подняв глаза, Эмилий радостно объявил:
— Опасность еще не миновала, Квест, — и снова, терзая меня, взялся за работу.
Из угла Бурр повторил свою удачную шутку:
— Но у него уже встает!
На сей раз Эмилий велел ему придержать язык и добавил:
— А у тебя как? Встает? Что-то я сомневаюсь, ведь ты здесь уже целый месяц. Ну как, позволишь мне тебя осмотреть?
И снова легионеры нашли этот остроумный ответ уморительным. К тому времени мой общительный дядюшка уже закончил накладывать мне на ногу новые повязки и, вставая, сказал:
— Вино в большом количестве твоей ране нисколько не повредит, — и перешел в соседнюю палатку, где после ампутации поправлялись еще три пациента.
Лежа решительно безо всякого дела, я погрузился в праздные мысли. Наплывали воспоминания, и — только боги знают почему — этот смятенный поток вынес одну ясную картину. Я внезапно вспомнил лицо Цинтии, когда она развлекала меня сплетнями про императора.
— «Когда ты снова женишься?» — спросил он Овидия, и поэт, нахмурясь, бросил на него взгляд настолько раздраженный, что граничил с крайним неуважением к Божественному. — В этот момент рассказа Цинтия захихикала. — Август любит делать вид, будто человека мягче него на всем свете не сыщешь, но может быть очень жестоким, — сказала она. — Он быстро повернулся к Прокулее и самым невинным тоном спросил: «А как поживает твое дитя, Эмилия?» Лицо у Овидия стало пурпурного цвета, самого настоящего сенаторского пурпура. Прокулея же с вызовом вскинула голову и…