По дороге меня догнал трактор, которым гордо правил долговязый Ури, сосед Рони. Я взобралась к нему в кабину, и он подвез меня почти к самой комнате Рони. Ури явно распирало от чего-то, чего я, по его мнению, не знала, и наконец, не выдержав, он многозначительно посоветовал:
— Саша, если хочешь остаться вместе с Рони, то не тяни, переезжай прямо сейчас!
Я поняла, что дело с Шоши и впрямь зашло далеко.
Пока Рони окучивал хлопок, я сидела на траве у его комнаты и ждала изменщика. Время от времени мимо гордо проходила разлучница Шоши, выпятив грудь и делая вид, что не замечает брошенной городской неженки.
Знатный хлопкороб появился только после обеда. Выглядел он классно: синяя рабочая униформа распахнута на волосатой груди, загорелые ноги решительно шагают в незашнурованных ботинках, черные глаза сверкают, длинные волосы развеваются. Архивный юноша явно перековался во второе воплощение Аарона Гордона. Если он мне и обрадовался, то виду не подал. Вместо того, чтобы умолять о прощении, он, не смущаясь, начал подчеркивать сложности выбранной им судьбы и сомневаться в разумности моей теперешней готовности идти за ним хоть на край света:
— Саш, ты же только ради меня хочешь в кибуц…
Почему ему не хватает того, что я люблю его, почему еще надо, чтобы я любила в придачу и весь кибуц?…
Но я все равно страстно уверяю:
— Нет, нет, не только ради тебя, и ради меня тоже…
Врала, врала! Если честно, совсем не ради него, а только ради себя! Если бы так не болело сердце, если бы так мучительно не хотелось быть с ним, разве пошла бы, даже если бы умолял!
Капитулировала по всей линии: полностью простила эпизод Шоши, обещала в течение двух недель переехать в Гиват-Хаим и приложить все силы к тому, чтобы стать достойной пионеркой поселенческого движения. В конце концов Рони, без видимой охоты, пошел объясняться с Шоши, а я мучительно ждала его возвращения. К полуночи все в нашей жизни было решено: Рони бросал Шоши, я бросала работу и переезжала к нему в Гиват-Хаим. Мы будем жить счастливо и любить друг друга вечно.
В новую жизнь мама напутствовала горькими пророчествами:
— Тебе, Александра, все кажется, что где-то жизнь легче! Идешь по линии наименьшего сопротивления! Давай-давай: пополи картошку, подои коров, и трех месяцев не пройдет, как стоскуешься по учебникам!
Но моя судьба решена — буду озеленять пустыню и обживать пустошь.
* * *
В Гиват-Хаиме меня ждала новая жизнь, новая работа и постоянное тесное общение с остальными ребятами из нашей группы. Наши отношения с Рони изменились. Раньше были только я и он. Меня не волновало мнение маминых Неве-Яаковских соседок, но все же я не могла отделаться от ощущения, что полюбив Рони, я бросила гордый вызов общественным предрассудкам. Теперь же мы оба постоянно оценивались окружающими, и коллектив, которому было наплевать на то, что Рони не читал “Войну и мир”, судил нас по своим критериям. Недоумение вызывал теперь не он, а я. Общественное мнение заставило даже нас взглянуть на себя новыми глазами. Здесь Рони больше не был в первую очередь — марокканцем, он оказался душой общества, заводилой, без которого любое сборище показалось бы пресным. Я молча присутствовала в его тени и иногда мучительно ощущала себя чем-то вроде “нагрузки”, гнилыми яблоками, проданными вместе с французскими духами.
Ребята ничего не говорят, но подозреваю, что никто, может, даже мой любимый, не верит, что я тут надолго.
Сначала меня определили помощницей воспитательницы в детский сад, но дети смеялись над моим акцентом и не слушались. Затем меня перевели в швейную мастерскую. В кибуцной иерархии этот отстойник занимал одно из последних мест — кроили и тачали там либо старушки, имевшие право на легкий четырехчасовой рабочий день, либо женщины с большими странностями, которых до детей и до еды допустить не решались.
Это первое поражение казалось еще обиднее на фоне метеорного взлета пусть брошенной, но не унывающей Шоши. Соперница, выросшая в многодетной семье, получила в свое ведение ясельки и совершенно самостоятельно заправляла этой завидной вотчиной. Она победоносно толкает по кибуцным дорожкам коляску-клетку с запертыми в ней четырьмя малышами, гордо таскает им обеды из общей столовой и широко пользуется правом покупать на складе за счет ясельного бюджета туалетную бумагу, мыло и прочие завидные товары. У нее быстро завелись приятельницы в кибуце, и она постоянно печет для них пироги и печенья. На лужайке перед своим домиком, прямо напротив нашего окна, она растянула веревку и развешивает на ней кружевные лифчики с глубокими чашечками, напоминающими о прелестях хозяйки и о том, что тощенькая “русия” ничем подобным похвастаться не может.
По кибуцным понятиям мой рабочий день начинается поздно, в семь утра. Руководит швейной артелью Далия — боевая женщина в коротком ситцевом сарафане с большими карманами и в высоких шнурованных ботинках.
— Ты когда-нибудь шила?
— Шила, конечно. В России все женщины шьют.
— На электрической машинке?
— На “Веритас”, восточногерманской, с ножным приводом.
— Эта — электрическая, промышленная, — с гордостью говорит Далия. — Давай я тебе покажу, как нитку вдевать… — она привязывает новую нитку к старой, потом тянет за старую, и новая послушно проскальзывает сквозь все тоннели до самого игольного ушка. — А вот эта машина называется оверлок, она одновременно обрезает, шьет и обметывает, у нее четыре иглы.
Подобное чудо техники я вижу впервые в жизни. Далия подкладывает под иглы край материала, и строчка идет не простыми зигзагами, а аккуратным, красивым, фабричным швом, как на вещи, купленной в магазине, и со скоростью Формулы-1.
Раньше мне нравилось печатать на композере, а теперь нравится шить на этих дивных швейных машинках. Я уже научилась подрубать простыни и шить пододеяльники, а теперь начальница допустила меня и до детской одежды, которой мастерская обеспечивает всех ребятишек в хозяйстве. За соседней машинкой сидит одна из основательниц кибуца, старая, но по-прежнему боевая бабка Эстер. Задача Эстер — передать уникальный опыт становления кибуцного движения новому поколению покорителей пустынь и болот, то есть мне. Поэтому старуха пошьет минут пятнадцать, потом отрывается от машинки, пихает меня в плечо, отчего моя строчка летит в кювет, и тыкает рукой в окно, указывая на толстого старика, подстригающего кусты:
— Мы с Ициком спрятали маапилим, — и увидев мой непонимающий вид, поясняет: репатриантов!
— От кого? — спрашиваю я испуганно, не поняв — то ли мне, как репатриантке, что-то угрожает, то ли Эстер умом двинулась.
— Как от кого? От англичан, разумеется!
— Когда? — я начинаю подозревать, что не “спрятали”, а “прятали”, и что речь идет о делах давно минувших дней.
— Да в конце тридцатых, когда в Европе им деваться стало некуда. Тогда англичане принялись особенно свирепствовать и всех беженцев сажали в лагерь в Атлите… Мы встречали лодки на берегу моря, подзывали фонарями, и приводили беженцев в кибуц.
Государству Израиль уже целых тридцать лет, и мне странно осознавать, что со мной беседует живой свидетель столь давних исторических событий.
— А на следующий день являлись англичане и начинали искать! Помню, один плюгавенький солдатик особо усердствовал! Я ему говорю: ты еще у меня под юбкой посмотри! Под юбкой, под юбкой посмотри! — Эстер встряхивает подолом над тощими ногами, и становится ясно, что несчастный британец не избежал необходимости заглянуть туда.
— И что? — с замиранием сердца спрашиваю я у отважной спасительницы.
— Как что?! Уж беженцев он там не нашел! Все беженцы уже давно были переправлены вглубь страны!
— А что стало с теми, кого посадили в Атлит?
— Об Атлите в сорок пятом позаботился наш Нахум из Бейт а-Шита! Они с Ицхаком Рабиным и другими ребятами силой освободили заключенных. Правда, после этого англичане снова принялись за свое. — Эстер задумалась, погрустнела. — Много времени прошло с тех пор… Все потом большими людьми стали… Особенно преуспел наш Нахумчик, — в ее голосе звучит уважение и гордость, — он, мало того, что в Войну за независимость и Беэр-Шеву, и Эйлат у египтян отбил, но впоследствии стал аж секретарем Кибуцного движения! И все это в то время, как некоторые в Тель-Авиве в кафе посиживали! — это она бросает в огород своей соседки — Пнины.
Пнина тоже старушка, но городская, без геройского прошлого. Она мать Дрора, члена кибуца, который привез её доживать век рядом с ним. В кибуце все, кто могут, должны работать, пенсионеры тоже. Им дают посильную работу, и всего на четыре часа в день. Эстер почти ничего не видит, руки у нее трясутся, и шитье ее соответствующее. К моей продукции Далия предъявляет очень высокие требования, заставляя вновь и вновь распарывать швы младенческих комбинезончиков. Но когда она принимает гору сикось-накось состроченных простынь от Эстер, она молчит, хотя после обеда ей приходится большую часть этого безобразия перешивать. Но если Эстер не сможет работать даже здесь, ее приговорят к одинокому безделью в ее комнатушке, и Далия не может допустить столь бесславного конца этой героической жизни. Старушки обычно начинают шить и воевать с утра, так что к полудню, когда и солнце, и пререкания достигают максимального накала, их рабочий день заканчивается, и противницы разбредаются по своим комнатам обдумывать завтрашнюю кампанию.