Печатное слово, говорит Уотерхаус, обладает душой, но оно утрачивает ее и обезличивается при ксерокопировании. Писатель считает, что сегодня на подмогу бюрократии пришли могущественные союзники в лице множительных аппаратов. Теперь не составляет никакого труда размножить любую бюрократическую писанину в пятидесяти, скажем, экземплярах. Наличие же пятидесяти копий предполагает пятьдесят получателей, у которых в свою очередь должно быть пятьдесят секретарш, чтобы эти бумажки принимать, регистрировать, подавать начальству на стол и т. д. Одним словом, симуляция деятельности нарастает как снежная лавина.
«Конторские будни» опровергают один достаточно распространенный на Западе миф о том, что безработица будто бы неизбежна и в общем не так уж и страшна, если государство достаточно богато, чтобы как-то содержать тех, кому работы не досталось. В романе неоднократно возникает мотив: оплаченное безделье изматывает намного больше любой работы. И в этом нельзя не увидеть прочной веры писателя в безграничные возможности человека, которому присуще стремление к полезной, творческой деятельности, потребность раскрыть все свои способности. Пафос защиты человеческого; достоинства от бездуховной механистичности «общества благоденствия» пронизывает всю книгу.
В совершенно ином стилистическом ключе решен пока последний роман Уотерхауса «Мэгги Магинс, или Весна в Эрлскорте» (1981). Здесь главный персонаж — молодая женщина, являющая собой еще один тип изгоя «общества благоденствия». Если к Грайсу писатель относился откровенно иронично, то к Мэгги он, безусловно, испытывает сочувствие. Из маленького провинциального городка вырвалась Мэгги на просторы лондонских площадей и улиц, как стремятся к тому многие провинциалы. Но ничего она не добилась, не получила никакой специальности — ушла с секретарских курсов, работала в книжном магазине, кассиром, клерком, портье в гостинице и отовсюду уходила, нигде ей не нравилось. «Мне начинает казаться, что ты вообще не любишь работать», — замечает ей отец, трудолюбивый мелкий буржуа.
Что же, Уотерхаус написал апологию тунеядства? Вовсе нет. Он поведал трагическую историю полного отчуждения человека от общества. Мэгги никто никогда не любил, никому она не была нужна, даже родителям. И для отца, и для нее самой в высшей степени мучительны их ежегодные встречи на несколько часов. Она с радостью бы от них отказалась, но это как-то неприлично: Так и идут дни Мэгги в праздных шатаниях по Лондону, посещениях пабов и иных злачных мест. Она любит выпить, но по причине бедности «не может позволить себе превратиться в алкоголичку». Мэгги не слишком разборчива в связях, но гордится тем, что, несмотря на тяжелое материальное положение никогда не занималась проституцией.
Мэгги — ровесница тех, кто в конце 60-х — начале 70-х годов был среди бунтующей молодежи, но политика ее никогда не интересовала и не интересует. Она постепенно привыкла к одиночеству и даже отчасти упивается им, скрывая от немногих знакомых свой адрес Ей никто не нужен прежде всего потому, что она никому не нужна. Конфликт ее с обществом поистине огромен, хотя внешне почти не выражен.
Сам образ жизни Мэгги — дерзкий вызов всевозможным «Альбионам», действительным и вымышленным. Она не приняла на себя ярмо бесплодных конторских будней. Мэгги честнее всех грайсов, джаббов и даже сайрусов — ее жизнь бессмысленна, так она и не считает нужным притворяться и делать хорошую мину при плохой игре. Именно этой честностью и самостоятельностью Мэгги Магинс интересна и привлекательна для Кейта Уотерхауса — писателя, настойчиво ищущего правду о человеке под густым слоем лжи, покрывающим конторские и иные будни сегодняшней Великобритании.
Г. Анджапаридзе
Проснувшись, я отмахнулся от насущных дел — и вот, снова оказался в Амброзии.
По обычаю торжественный марш-парад начинал свое шествие на авеню Президентов, но я без труда перенес его к Ратуше. Ее ступени были превращены в почетную трибуну, на которой сидели мои друзья, — и не было там стяга более горделивого, чем изодранное в боях сине-звездное знамя Амброзийской Федерации. Один за другим проходили по Городской площади полки — Гвардейский, Десантный, Йоркширский Его Величества Пехотный, — а потом настала благоговейная тишина, и все невольно обнажили головы, приветствуя горсточку уцелевших бойцов из Полка Амброзийских Рыцарей-добровольцев. Да, мы не сразу вступили в битву, и нас нередко упрекали за это, но тех, кто мог бы сейчас услышать упрек, осталось лишь семеро: семеро из двух тысяч. Прихрамывая, шли мы по площади — заляпанные грязью, только что из боя, — но наши форменные шотландские юбочки победно колыхались в такт маршевой музыке. Памятник Павшим украшали голубые маки, странные цветы, растущие только в Амброзии, а оркестр играл «Марш киношников».
Обдуманно и сознательно я оборвал этот праздник — ведь начинался день великих свершений, — пропевши под музыку раз, два, три, сорок семь, чтобы выбраться из Амброзийского мира. Я давно уже научился себя исцелять, когда впадал в считальную горячку (и досчитывал порой тысяч до трех), — принимаясь считать вразброд, а не по порядку; ну, а если уж не помогал и «разброд», то я бормотал какие-нибудь цитаты или строчки из полузабытых стихов: Семьдесят три, девятьсот шесть, господь пастырь мой, четыреста тридцать пять.
Начинался день великих свершений. Еще накануне я решил — правда, не в честь новой жизни, а больше ради удобства, — что отстригу ноготь на большом пальце левой руки, который давно уже нарочно отращивал и сумел отрастить до четверти дюйма. А сейчас, лежа под золотистым пуховым одеялом и рассматривая красавиц в кринолинах на стенке, искусно вырезанных из серебряной фольги и вставленных в рамочку (их первых — долой!), я решил, что не буду хранить отстриженный ноготь в коробочке из-под крема, а выброшу его как ненужный хлам; и впредь — всегда коротко подстриженные ногти и холодный душ по утрам. Конец привычке валяться в постели и шевелить пальцами на ногах — так, чтобы похрустывали суставы, раз пятьдесят на каждой ноге; отныне подъем ровно в семь и утренние занятия — по часу — до завтрака. Не будет больше всяких там подмигиваний, ущипываний себя за нос, хлюпанья слюной сквозь зубы, сдерживаний дыханья — и все это с нынешнего… ну, или, может, с завтрашнего утра.
Я уже подвигал пальцами на ногах и теперь растопыривал — чтоб как можно шире, чтоб вышло похоже на морскую звезду — пальцы левой и правой руки. Иногда мне казалось, что у меня между пальцами выросли перепонки, вроде утиных, и мне непременно надо было растопырить обе мои пятерни, чтобы прогнать это странное ощущение, а то оно еще и на ноги перекидывалось.
Матушка уже выкликала из кухни: «Билли! Билли, ты собираешься вставать?» — третья серия обычных утренних выкликов, которые начинались со спокойного: «Ты еще не проснулся, Билли?» — и кончались решительным: «Билли, уже четверть десятого, а там как знаешь, валяйся хоть до вечера!» — что означало половину девятого и необходимость вылезать из постели. Я дождался очередного возгласа: «Ну подожди, негодник, я вот сейчас подымусь к тебе, тогда не обрадуешься!» — вариант пятой серии: «… вытряхну из кровати!» — и нехотя встал.
Надевая свой старый плащ, приспособленный вместо халата, я решил, что куплю себе настоящий халат — может быть, китайский, с драконами, — и вынул из кармана пачку дешевых сигарет. Обычно я заставлял себя выкурить сигарету натощак, до завтрака, но сейчас даже от мысли про курево мне и то стало тошно. Я сунул сигареты обратно в карман и нащупал заветное письмо, но не стал его перечитывать. Он сделал несколько заметок для памяти на обратной стороне использованного конверта — эта фраза издавна меня привлекала. Мне представлялась пачка старых конвертов, перехваченная резинкой, и небрежно-бисерные заметки на каждом. Я вытащил из кармана конверт с письмом и быстренько придумал несколько заметок: Календари. С В. насчет капитана. С К. насчет работы. Тысяча?! Ответ Буму. Придуманные заметки были мне не нужны, особенно про Ведьму с разговором насчет капитана: этот разговор, да еще, пожалуй, календари тревожили меня почти постоянно; что же до разговора с Крабраком насчет работы, так я из-за этого полночи не спал. «Тысяча?!» значило тысячу слов: я задумал роман о жизни подростка из частной школы и собирался писать его по графику — тысяча слов ежедневно. Роман я задумал в начале августа и, значит, уже отстал от первоначального графика на тридцать четыре тысячи слов. Порой, причем иногда довольно долгой порой, все мои устремления сводились к решимости ловко иссасывать мятные леденцы «Поло»: так, чтоб они не ломались во рту; а иногда я — и тоже надолго — ускользал от реальной жизни в Амброзию, чтоб основать у Трансамброзийского тракта поселение артистов и чтобы телекомпании в передачах обо мне задавались вопросом: «Гений или безумец?»