Пока я жила у моих родителей, в моей деревне, там всегда присутствовал страх смерти. Я боялась подниматься по лестнице, когда отец стоял внизу. Я боялась топора, которым рубили хворост, я боялась колодца, когда ходила за водой. Боялась, когда отец в конюшне поджидал нас, возвращавшихся с овцами. Боялась скрипа двери ночью, боялась быть задушенной бараньей шкурой, которая служила мне постелью.
Иногда, возвращаясь с лугов, домой, мы с Кайнат немного говорили об этом:
«А если бы мы пришли, а там все умерли?.. Если бы отец убил мать? Ведь достаточно одного удара камнем! Что бы мы делали?» — «Я молюсь каждый раз, когда иду за водой на колодец, потому что он очень глубокий. Я себе говорю, что если меня толкнут в него, никто не будет знать, куда я подевалась! Ты умрешь на дне, и никто не будет тебя искать».
Этот колодец, я его очень боялась. И моя мать тоже, я чувствовала. Также я боялась оврагов, когда мы ходили по лугам, собирая овец и коз. Я оглядывалась по сторонам, боясь, что отец может притаиться где‑нибудь и столкнуть меня в глубину. Это было легко ему, и однажды в глубине оврага я и умерла. В меня можно было бросать камни, я была в земле и там оставалась.
Возможная смерть нашей матери занимала нас больше, чем смерть сестер. Подумаешь, одна сестра, есть и другие… Мать была часто бита, как и мы. Иногда она пыталась нас защитить, когда отец бил нас слишком сильно, и он обрушивал свои удары на нее, он валил ее на землю, таскал за волосы… Наша повседневная жизнь день за днем могла прерваться из‑за ничего, случайно, просто потому, что отец так решил. Как моя мать решала удавить новорожденных девочек.
Она была беременная, а потом уже не была, но никто не задавал никаких вопросов. Мы не общались с другими девочками из деревни. Только «здравствуйте» и «до свидания». Мы никогда не были вместе, только на свадьбах. Да и разговоры были банальными. Говорили о еде, о невесте, о других девушках, хороши ли они или некрасивы… о замужних женщинах, что им повезло — они могут пользоваться косметикой.
— Посмотри‑ка на эту, она выщипала брови…
— А у этой неплохая стрижка.
— А эта‑то, у нее туфли на ногах!
Это была самая богатая девушка деревни, она носила вышитые туфли без задника и каблука. (Мы‑то ходили по полям босиком, в ноги впивались колючки, и мы должны были садиться на землю, чтобы вытащить их. У матери не было обуви, моя сестра Нура выходила замуж босая.) Вот и все фразы, которыми обменивались на свадьбах, к тому же я была всего на двух или трех церемониях.
Даже и не думай пожаловаться, что тебя бьют, потому что это было обычным делом. Не говорили и о детях, живых или мертвых, разве только о женщине, которая накануне родила сына. Если сын был живым, слава ей и всей ее семье. Если он умирал, его оплакивали, это было несчастье для нее и всей ее семьи. Считались только мальчики, девочки были не в счет.
Я так и не знаю, что становилось с новорожденными девочками, задушенными моей матерью. То ли их закапывали где‑то? То ли давали на съедение псам?.. Моя мать одевалась в черное, отец тоже. Каждое рождение девочки было как похороны. Это всегда ставилось в вину матери, что у нее получались только девочки. Так думал мой отец, да и вся деревня тоже. В моей деревне, если у мужчин был выбор между дочерью и коровой, они выбирали корову. Мой отец без конца повторял, какие мы никчемные: «Корова дает молоко и приносит телят. Что можно сделать с молоком и телятами? Продать. Принести в дом деньги. Корова приносит пользу семье. А дочь? Какую пользу она принесет семье? Никакую. Вот бараны. Что они приносят семье? Шерсть. Можно продать шерсть и принести деньги в дом. Овца растет, приносит других ягнят, дает молоко, из которого можно сделать сыр, его можно продать и принести деньги в дом. Что корова, что баран — гораздо лучше дочери».
Мы, девочки, были в этом убеждены. Впрочем, и с коровой, и с овцой, и с козой обращались лучше, чем с нами. Ни корову, ни овцу никогда не били!
Мы были убеждены также, что представляли для отца еще одну проблему, он всегда боялся, что не выдаст нас замуж. Когда дочь выходила замуж, то из‑за плохого обращения она вынуждена была уйти от мужа, вернуться в отчий дом, а это было унижением и позором. Пока она не была замужем, отец боялся, что она останется старой девой и вся деревня будет об этом судачить, а для семьи это драма. Если старая дева идет по улице с отцом и матерью, все смотрят на нее и смеются. Если ей перевалило за двадцать, а она все еще в доме родителей, это ненормально. Каждый понимает, что существует правило, когда девушки в семье выходят замуж по старшинству. Но когда уже стукнуло двадцать, никто ничего больше не ждет. Я не знаю, как это происходит в городах моей страны, но в нашей деревне все именно так.
Когда я исчезла из нашей деревни, моей матери должно было быть не более сорока. Она уже родила двенадцать или четырнадцать детей. У нее осталось пять или семь. Она задушила остальных? Экая важность! Это совершенно нормально.
Был страх смерти и железные ворота, которыми замкнулось наше существование, уцелевших и покорных девочек. Мой брат Ассад ходил в школу с портфелем. Мой брат Ассад ездил верхом, ходил гулять. Мой брат Ассад никогда не ел вместе с нами. Он рос и взрослел, как должен взрослеть мужчина, свободный и гордый, обслуживаемый своими сестрами, как принц. И я обожала его как принца. Когда он был еще маленьким, я грела ему воду для мытья, я мыла ему голову, я заботилась о нем, как о самом дорогом сокровище. Я ничего не знала о жизни вне дома, я не знала, что он учит в этой школе, что он видел и что делал в городе. Мы ждали, когда он достигнет возраста для женитьбы: в семье свадьба является единственным по‑настоящему важным событием, наряду с рождением сына.
Ассад был красив. Мы были довольно близки с ним, насколько это возможно в нашей семье, пока были детьми. Я была старше на один год, и эта разница давала мне какое‑то время шанс оставаться рядом с ним. Я не помню, чтобы мы играли, как играют дети этого возраста в Европе. В четырнадцать или пятнадцать лет он уже был мужчиной и избегал меня. Я думаю, он женился очень рано, вероятно, годам к семнадцати. Он стал жестоким. Мой отец его ненавидел. Но причины этого я не знаю… Возможно, они были слишком похожи. Отец боялся, что возмужавший сын лишит его власти. Я не знаю, как между ними вспыхнула вражда, но однажды я видела, как отец взял корзину, вытряхнул из нее содержимое, набил камнями, поднялся на террасу и сбросил ее на голову Ассада, словно хотел убить его.
Когда Ассад женился, он жил со своей женой в другой части дома. Он приставил к двери в смежную комнату шкаф, чтобы отец не смог к нему заходить. Скоро я поняла, что жестокость у мужчин моей деревни идет из поколения в поколение. Отец передает ее сыну, тот своему сыну и так до бесконечности.
Я не видела свою семью вот уже двадцать пять лет. Но если вдруг каким‑то чудом я встречу своего брата, я хотела бы задать ему единственный вопрос: «Где моя исчезнувшая сестра, которую я называю Ханан?»
Ханан… Я ее вижу. Красивая девушка, гораздо красивее, чем я, у нее густые черные волосы, физически она более развита. Я вспоминаю, что Кайнат была мягкой и нежной, слегка полноватой, у Ханан же совсем другой характер, немного резкий, менее покорный, чем у нас. Ее густые брови сходились над глазами. Она не была толстой, но в ней угадывалась будущая округлость и полнота. Она не была такой худышкой, как я. Когда она приходила помочь нам собирать оливки, то работала неторопливо, двигалась неторопливо. Для нашей же семьи это было непривычно: мы быстро ходили, быстро работали, выполняли бегом все поручения, бегом гнали скотину на луг и бегом возвращались домой. Она не была достаточно активной, скорее мечтательной, и никогда не слушала внимательно, что ей говорят. К примеру, когда мы собирали оливки, у меня уже пальцы заболят, потому что я набирала полную корзинку, а у нее еще дно не закрыто. И тогда я оборачивалась, чтобы ей помочь. Если она сильно отставала от других, то ей грозили неприятности с отцом. Я вижу, как мы движемся цепью по оливковой роще. Мы равномерно продвигаемся вперед, сидя на корточках, собирая оливки в едином ритме. Движение руки должно быть быстрым. Когда пригоршня наполняется оливками, их высыпают в корзинку, и мы идем дальше, пока корзинки не наполнятся с верхом, и тогда их высыпают в большой полотняный мешок. Каждый раз, когда я возвращаюсь на место, я вижу, что Ханан опять позади всех, еле шевелит руками, как будто никуда не спешит. Она действительно очень отличалась от других, и я не могу вспомнить, чтобы мы с ней говорили, чтобы я занималась ею как‑то особенно, кроме тех случаев, когда я помогала ей в сборе оливок. Или когда помогала ей заплетать ее густые волосы в толстую косу, а она делала то же для меня. Ее не было с нами в конюшне, она не ухаживала с нами за коровами, не стригла овечью шерсть… она чаще была с матерью на кухне, помогая ей по хозяйству. Может быть, поэтому она почти исчезла из моей памяти. И, однако, я считала и пересчитывала, стараясь расположить всех в порядке рождения: Нура, Кайнат, Суад, Ассад и…? Моей четвертой сестры больше не существовало, я потеряла даже ее имя. У меня случается иногда, что я не могу вспомнить, кто за кем идет. Я точно знаю о Нуре, точно знаю об Ассаде, но иногда путаю нас с Кайнат. Что же касается той, которую я называю Ханан, то самое худшее для меня то, что в течение многих лет я не спрашивала себя о ее исчезновении.