— Мишке! Постарайся понять! Ты не должна так делать!
Я чувствовала ее страх перед невидимой опасностью и считала, что это совершенно несправедливо. Все вокруг, кроме мамы, было серым и бесцветным, а мне хотелось яркости, хотелось кушать, хотелось шуметь, возмущая эту тихую и мрачную жизнь. Но вместо того, чтобы кричать, я играла шепотом, вместо конфет и других вкусностей я жадно заглатывала ложки рыбьего жира, а мама смотрела на меня и смеялась, морща свой красивый нос. Я сделала бы что угодно, чтобы увидеть, как она смеется. Я любила, когда мама мыла меня в большом тазу, я ненавидела, когда папа обнимал ее. Я прижималась к ней, и мамин запах окружал меня. Ночью мы втроем спали в одной кровати, я посередине. Жарко у нас не было, и я уютно устраивалась между мамой и папой. Я находила в темноте ее ушко, держалась за него двумя пальцами, пока оно не становилось совсем теплым, а потом мама подставляла мне другое, совсем замерзшее, и так, пока я не засыпала. Папа не нравился этот ритуал:
— Ты будешь позволять ей так делать, пока она не выйдет замуж?
Но мама разрешала мне, и это было настоящим блаженством — засыпать, уткнувшись носом в ее длинные волосы. Я была защищена от всего, в самом сердце любви, окруженная ландышевым запахом маминых волос. Я бы никогда не покинула это место. Я могла бы прожить всю жизнь в нашей бедной квартире без мебели, где пальто вешали на дверь, чтобы слышать, как мама поет мне колыбельную или рассказывает сказки, с таким чудесным русским акцентом. Она была моим домом, через нее я смотрела на жизнь, через тонкие кисточки, которыми она накладывала пастельные тона на лица и цветы. Ее изящные руки, зашивавшие одежду, ее кружевная молитвенная шаль, ее блокнот, где она записывала что-то тайное.
— Нет, Мишке… не трогай… Это мамино, мои маленькие секреты.
Мамины секреты были недоступны тем, кто не умел читать по-русски. Она писала в блокноте тонким убористым почерком, а на переплете этой книжки были черные и золотые буквы на красном фоне. Мама заворачивала его в обложку, под которой прятала деньги. Я видела деньги, но никогда ими не пользовалась, потому что мне их не давали и я никуда не ходила. Мама тоже. Мне было все равно, были ли эти деньги результатом папиной работы или это был запас на случай опасности. Мама тщательно прятала блокнот, убирая в коробку. Папа работал недолго, всего несколько месяцев (я точно не помню), я только знаю, что очень скоро мы начали бедствовать. Мама не часто доставала деньги из той коробки, Жиль снабжал нас всем самым необходимым, и нам этого хватало.
Мне не кажется, чтобы я сильно голодала, хотя часто мы ели однообразную еду маленькими порциями. Редкие случаи, когда папе приходилось тащить меня в школу, — единственные плохие воспоминания того времени. В первый раз, когда я чуть не закричала на лестнице, папа зажал мне рот рукой:
— Замолчи! Ты должна замолчать!
Его голубые глаза стали неподвижными, обычно он так со мной не разговаривал, я поняла, что он боится той невидимой опасности, и я прикусила губу и начала быстро спускаться. Потом на улице папа сказал:
— Ты всегда хотела выйти из дому, теперь ты снаружи, так что веди себя хорошо. Я отведу тебя в одно место, где тебе понравится.
Я немножко боялась улицы, а папа шел быстро, широкими шагами. Мне казалось, что родители решили вывести меня из дому из-за того, что в квартире я бесилась и сильно шумела. Но на улице я чувствовала себя неуютно. Слишком долго я сидела взаперти дома с мамой. Когда-то мы, конечно, жили в другом месте, мне даже кажется, что я помню, как играла во дворе или в садике, в моей голове сохранились картинки каких-то цветов, и я смутно вижу, как бегаю возле круглого цветника… Наверное, я ходила в местную школу, учила алфавит, потом слова и цифры, потому что умела считать на пальцах и немножко читать и писать. Большинство детей моего возраста помнят свою учительницу, а я нет. Мои воспоминания начинаются в этой квартире с мамой и Жюлем, со школой на углу улицы. А до этого — большая черная дыра. Мне кажется, что я родилась в шесть лет.
Когда мы с папой пришли к учительнице в первый раз, он обнял меня, строго посмотрел в глаза, чтобы я поняла: он меня не бросает.
— Я приду за тобой, не забывай, я приду за тобой.
Он достал из кармана маленький пенал — собачку с ручкой. В ней лежало два или три карандаша и ластик. Учительница отвела меня в класс, где я была самой маленькой. Дети не обратили внимания на мое появление, словно их заранее предупредили. Они не интересовались мной, играли и работали друг с другом. Между «школьными» перерывами проходило одинаковое количество времени. В перерыв я сидела на земле и считала листья во дворе, пять или шесть раз одно и то же.
В следующий раз я упорно сопротивлялась: слишком свежими были воспоминания о расставании с мамой. Папе пришлось убеждать меня: мама устала, ей надо отдохнуть, и чтобы сделать ей приятное, я должна уступить. Но у него ничего не получалось, я была (и осталась) очень упрямой. Я обещала все что угодно, только бы не уходить. Не двигаться, весь день сидеть на стуле, не прыгать на кровати, не бегать по комнате… В этот момент выбившаяся из сил мама говорила:
— Оставь ее…
И я снова оказывалась в безопасности, в темноте моей подкроватной пещеры, с моими змеями и тиграми. Я не боялась их, потому что меня никогда не пугали ни волками, ни медведями, ни орлами.
Для меня животные были настоящим народом, хотя я видела их только на картинках. Я знала, что они на самом деле живут в лесах, пьют воду из озер и рек и охотятся. Меня совсем не пугал их образ жизни. Мой дух не был захвачен детскими страхами, я не знала других детей и взрослых, а в книжках, которые мне давали родители, если лиса бежала за зайцем или лев за ланью, то только за тем, чтобы съесть, и я считала это совершенно естественным. Курица с цыплятами искала зернышки, собака спала со своими щенками, а я — с мамой. Я была таким же животным. В моей голове никак не укладывалось понятие «дикие звери». Я скорее думала, что люди были «злыми и дикими немцами». Они воевали — значит, с ними нужно сражаться, им нужно сопротивляться. С животными таких проблем не было, наоборот, в моей любимой игре они были в моем лагере.
Я была вынуждена расти в изоляции, потому что мой папа был немецким евреем, а мама — еврейкой с русскими корнями, и в начале погромов в Германии они сбежали в Бельгию. Теперь эта страна была оккупирована Германией, поэтому они должны были прятаться. Если мое предположение верно (а ничего другого я придумать не могу), то Жиль принадлежал к организации, занимавшейся поддержкой таких, как мы. Папа рассказал мне историю о маленькой девочке по имени Рашель, которая совершила большую глупость. Она сказала кому-то (кажется, бакалейщику):
— Меня больше не зовут так, как папу… меня зовут…
Конец я не помню, должно быть, там была фамилия Дюпон или Дюран, в любом случае девочку с родителями забрала полиция, и, очевидно, папа хотел, чтобы я поняла: не надо говорить о своих родителях. После этой истории мама сообщила мне новое правило. Меня звали Мишке, без фамилии (так что сейчас мне неизвестно ничего о моих родителях, кроме их имен). Новое правило было таким: если за мной придет кто-то, кроме папы, и скажет: «Ты Мишке? Пойдем со мной!», я должна ответить «да» и, не сопротивляясь, идти с этим человеком.
— Ты все поняла? Тебя зовут Мишке, и ты должна слушаться. Не волнуйся, скорее всего, ничего не случится, ну, только если папа будет опаздывать. Ты хорошо поняла? Скажи мне, что ты поняла. Это очень важно, Мишке. Повтори!
Мне пришлось несколько раз повторить, что я все поняла, и даже пообещать, что я буду слушаться (чтобы сделать им приятное), но я так и не уяснила смысл это?о правила. Этот «кто-то» должен будет отвести меня к маме, и, возможно, это никогда не произойдет… С другой стороны, если бы кто-нибудь зачем-то спросил, как меня зовут, я все равно ответила бы «Мишке», а это было похоже на обычные уменьшительные имена в Брюсселе — там говорили Дэниске, Пиерретке — и в любом случае происходило от бельгийского французского, а других языков я не знала и не понимала. Папа одинаково свободно говорил на немецком и французском, в отличие от мамы: у нее был легко уловимый акцент. Должно быть, именно поэтому она постоянно сидела дома со мной.
Я никогда не забуду тот день, когда я ушла от мамы в эту проклятую школу, еще не зная, что больше никогда ее не увижу. Тогда бы я еще дольше смотрела на нее и вдыхала аромат ее волос. Но если бы я знала, меня бы потребовалось отрывать от мамы по кусочкам. Ее лицо со временем стерлось из памяти, остались лишь длинные волосы, которые она иногда собирала в пучок, мягкий голос, светлое платье, забытая песенка — я не смогу ее даже напеть — и несколько русских слов, которым она ласково меня учила. Я никогда не узнаю, что сделали с мамиными волосами там, куда ее увели. Я хотела остаться, жить или пропасть с ней. Она хотела меня спасти, я не хотела спасаться.