– Так что же? – решительно произнесла она. – Вы согласны написать эту небольшую книжку?
– Если издатель – и герой книги – не против, то да, мадам. Творчество господина Фонтена оказало на мою жизнь такое серьезное влияние…
– Ваша кузина Ларивьер именно это мне и сказала. Вот увидите, когда вы узнаете Гийома получше, то убедитесь, что как человек он так же привлекателен, как и писатель. В нем нет гордыни… Возможно, он слишком скромен. Впрочем, сейчас речь не об этом… Так вы согласны? Мы напишем эту книгу вместе.
Эрве подскочил. «Только не это, – подумал он, – я не желаю, чтобы она мной распоряжалась, как выразился ее муж!»
Однако вслух он не возразил и подумал, что, возможно, это сотрудничество станет поводом еще больше сблизиться с семейством Фонтен.
В самом деле, начиная с того самого дня он получил привилегию регулярно бывать в доме. Часто Полина Фонтен звонила ему утром: «Я нашла несколько документов, которые вам пригодятся, приходите в шесть». Он находил ее в окружении писем и рукописей, которые она анализировала и комментировала с удивительной тонкостью. Она словно разбирала по винтикам все детали интеллектуального и чувственного механизма своего мужа. От этого ее восхищение им не становилось меньше: она верно служила ему, но и себе служила тоже.
Довольно скоро Эрве понял, чего она от него ждет. До женитьбы у Фонтена была долгая связь с одной молодой женщиной, с которой он познакомился в те времена, когда преподавал в Ренне. Судя по фотографиям, она была весьма очаровательна и трогательна и, если верить Полине Фонтен, обладала весьма незаурядным умом. После женитьбы возлюбленного эта несчастная Минни пыталась покончить с собой. Спасенная хирургом, проявившим больше умения, чем сострадания, она покорилась судьбе.
– И что с нею стало? – спросил Эрве у госпожи Фонтен.
– Умерла два года назад. Она вернулась в Бретань и жила там со своей семьей.
Госпожа Фонтен выразила пожелание, чтобы в своей книге Марсена выступил против тех критиков, которые делят творчество ее мужа на два периода и при этом придерживаются мнения, будто его юношеское творчество, то есть творчество периода Минни, более оригинально и самобытно. Оставшись наедине с Фонтеном, Эрве попытался было затронуть эту тему.
– Ах, друг мой, – задумчиво произнес Фонтен, – если вы захотите изобразить времена моих литературных дебютов, вам придется отдать предпочтение светлым и ярким краскам. В ту пору я не думал о всеобщей злобе, о тщетности наших усилий, о бессмысленности всего сущего. Я доверял всем, и прежде всего себе. Единственное, чего я хотел, это тщательно подбирать эпитеты, а еще сделать так, чтобы в глазах молодой женщины светилось счастье. А сейчас… Искусство? Ну да, конечно, меня это еще развлекает, вот только мою собственную манеру письма знает теперь каждый, я стал как все. Любой подражатель поделится с вами моим рецептом противопоставления эпитетов. Вы сами станете Фонтеном, если пожелаете… Дружба? Чередование невзгод и удач слишком ясно показало мне удручающее непостоянство тех, кому я больше всего доверял.
У него бывали такие дни, когда он только и делал, что сетовал и жаловался.
– Вы неблагодарны, мой дорогой учитель. Если и есть на этой планете существо, которое не имеет права жаловаться… Ваша жена живет только ради вас, ваше творчество, похоже, вас переживет, ваши друзья – самые выдающиеся люди нашего времени. Чего же вы еще хотите?
– Я ничего не хочу, друг мой. Просто жизнь горестна и пуста, вот и все… И все же! Мне осталось десять, возможно, пятнадцать лет жизни. И как же проходят эти неповторимые минуты? Я пишу книгу, в которую сам не верю, принимаю каких-то посторонних людей, которые меня не понимают, а мне бы хотелось мирно наслаждаться последними солнечными лучами, перечитывать любимых поэтов, философов и вновь обрести вкус к жизни, общаясь с молодыми.
– Но теперь, – отозвался Эрве, – я вас не понимаю. Если вы и в самом деле этого хотите, за чем же дело стало? Пишите только ради собственного удовольствия, а что касается молодых, неужели вы, хотя бы на моем примере, не видите, как они были бы рады общению с вами?
– Конечно, друг мой, конечно… Но мне не нужны ученики, я никогда не испытывал желания влиять на чьи-то мысли. Вы – другое дело, вы по доброте душевной готовы выслушивать мои жалобы и мечтания. Вот только вы принимаете меня таким, каков я есть, и не пытаетесь спасти от самого себя. Стараться возродить меня к жизни могли бы только наивные существа, которые говорили бы обо всем и обо всех, только не обо мне… Естественность, почти животная естественность, вот чего я жажду – и чего лишен.
В тот вечер он так жаловался и жалел себя, что на следующий день Марсена не удержался и описал госпоже Фонтен его состояние, намекнув, что перемены в жизни пошли бы на пользу ее супругу.
– Не беспокойтесь, – ответила она, едва заметно пожимая плечами. – Он всегда такой, когда закончил одну книгу и еще не начал другую. Гийом страдает маниакально-депрессивным психозом. У этого заболевания есть различные фазы. Когда он творит, то испытывает эйфорию. Но едва книга закончена, он начинает обдумывать новое произведение, и поначалу это весьма болезненное состояние. Мне столько раз приходилось от него выслушивать, что он стар, исписался, что ему нечего сказать, что новый сюжет ничего не стоит… Я просто слушаю и жду… В один прекрасный момент работа налаживается, настроение улучшается, пессимизм уступает место радостному возбуждению, кризис миновал.
Она говорила это с уверенностью психиатра, описывающего состояние своего пациента.
– Вы знаете его лучше, чем я, мадам. Но не кажется ли вам, что ему бы следовало сменить обстановку, больше общаться с молодежью?
– Понимаю! – с горечью ответила она. – Ваша кузина Ларивьер наговорила вам, будто я чуть ли не лишаю его свободы, что я патологически ревнива, не даю ему общаться с молодыми женщинами и наношу вред его творчеству.
– Эдме не говорила мне ничего подобного!
– Не она, так ее сестра или кто-нибудь еще. Я знаю, о нашей семье рассказывают бог весть что… Если вы чуть лучше нас узнаете, то сами поймете, что они несправедливы. Да, признаю, в начале нашего замужества я ревновала. Теперь Гийом уже немолод, мы женаты уже двадцать пять лет, я даю ему свободу действий. Если он ей не пользуется, значит ему это не нужно. Порой он на какое-то мгновение позволяет себе фантазии, если вдруг получит письмо от какой-нибудь восторженной студентки, потом возвращается за письменный стол, где обретает свое истинное счастье, и ко мне, потому что я один из инструментов его работы, нечто вроде авторучки или словаря Литтре.
Госпожа Фонтен говорила еще долго, Эрве она показалась весьма разумной и спокойной, он решил, что, если рассуждать здраво, его друг находится в надежных руках.
У Ларивьеров часто можно было встретить одну молодую художницу, Ванду Неджанин, она делала карандашные портреты и была приятельницей сыновей Эдме. Одевалась она с вызывающей простотой. Эдме, весьма строгая в своих оценках, уважительно отзывалась о рисунках Ванды и в знак того, что ее отзывы были искренни, даже повесила у себя дома один из ее портретов между работами Шагала и Дюфи.
– Серьезно, Эрве, ты не находишь, что эта девушка по-своему гениальна?
– Со словом гений следует обращаться осторожно, – ответил Эрве, – но она, безусловно, очень способная. Откуда она?
– Откуда Ванда?.. Я знаю о ней не больше твоего… Ее семья, они русские, то ли из белых, то ли из розовых, эмигрировала в Париж в революцию. Ванда была воспитана полурусской, полуфранцуженкой, поэтому у нее есть легкий акцент… Такое раскатистое r… С тех пор как она начала работать самостоятельно, она съехала от родителей и живет в своей мастерской… На улице Ренн, в глубине двора… Я там была у нее… Она очень красива, поэтому у нее много заказов… Ей позировал Ларрак, патрон Франсуа, а всем известно, что ему не хватает терпения! Не думаю, что ее поклонникам что-то от нее перепадает… Несмотря на свое происхождение, в политике она, как выражаются мои дети, весьма «продвинута»… Честно говоря, думаю, ее протест продиктован скорее некими сентиментальными соображениями, а не идеологическими, но уверена, что нас всех она ненавидит.
Подтверждение этому диагнозу Эрве получил несколько дней спустя. Обратив внимание, что Ванда отмалчивается во время разговора Эдме с подругами по поводу того, как трудно жить в современном мире, он сел с нею рядом и спросил:
– А вы почему молчите?
– Что, по-вашему, я должна говорить? Оскорблять их я не хочу. Но как Эдме Ларивьер и ей подобные могут рассуждать о том, как «трудно жить»? Она знает, что подпись внизу чека даст ей еду, одежду, украшения, ей известно, что для того, чтобы перенестись из одной точки пространства в другую, ей достаточно сесть в длинную белую машину, поданную прямо к двери, или нажать кнопку лифта… Ее жизнь – это цепочка чудес… Чтобы понять, как бывает «трудно жить», ей нужно подождать автобуса под дождем, подняться пешком на седьмой этаж, а под конец месяца считать и пересчитывать последние оставшиеся франки…