После обеда заходила звонить Наташа-челнок с порванными связками. Связки ей порвали в Варшаве. Она грузила в такси свои узлы, потом вышла из-за машины и угодила под другую. Ее отвезли в больницу.
Врач-поляк определил, что кости целы, а связки порваны.
— Русская Наташа? — спросил лысый врач.
— Любите русских Наташ? — игриво поинтересовалась Наташа.
Она была рада, что целы кости. Она еще не знала, что кости — это проще, чем связки.
— Не-на-ви-жу! — раздельно произнес врач.
Наташа оторопела. Она поняла, что ненависть относится не к женщинам, а к понятию «русский». Ненависть была не шуточной, а серьезной и осознанной. За что? За Катынь? За 50 лет социализма? А она тут при чем?
— Будете подавать судебный иск? — официально спросил врач.
— На кого? — не поняла Наташа.
— На того, кто вас сбил.
— Нет, нет, — торопливо отказалась Наташа. Она хотела поскорее отделаться от врача с его ненавистью.
— Отправьте меня в Москву, и все.
Наташа хотела домой, и как можно скорее. Дома ей сшили связки. Врач попался уникальный, наподобие собаки Дуни. Дуня умела делать все, что полагается собаке, плюс петь и говорить. Так и врач. Он сделал все возможное и невозможное, но сустав продолжал выезжать в сторону. Предстояла повторная операция.
Наташа приходила на костылях, садилась на кровать и решала по телефону свои челночные дела: почем продать колготки, почем косметику, сколько платить продавцу, сколько отдавать рэкетирам.
Наташа рассказывала Татьяне, что на милицию сейчас рассчитывать нельзя. Только на бандитов. Они гораздо справедливее. У бандитов есть своя мораль, а у милиции — никакой.
Татьяна слушала и понимала, что бандиты стали равноправной прослойкой общества. Более того — престижной. У них сосредоточены самые большие деньги. У них самые красивые девушки.
Новые хозяева жизни. Правда, их отстреливают рано или поздно. Пожил хозяином и поймал ртом пулю. Или грудью. Но чаще лбом. Бандиты стреляют в голову: Такая у них привычка.
Основная тема Наташи — неподанный иск. Оказывается, она могла получить огромную денежную компенсацию за физический ущерб. Она не знала этого закона. Утрата денег мучила ее, не давала жить. Она так трудно их зарабатывает. А тут взяла и отдала сама. Подарила, можно сказать.
— Представляешь? — Наташа простирала руки к самому лицу Татьяны. — Взяла и подарила этой польской сволочи…
У нее навертывались на глаза злые слезы.
— Брось, — отвечала Татьяна. — Что упало, то пропало.
Наташа тяжело дышала ноздрями, мысленно возвращаясь в ту точку своей жизни, когда она сказала «нет, нет». Она хотела вернуться в ту роковую точку и все переиграть на «да, да»…
У Татьяны тоже была такая точка. У каждого человека есть такая роковая точка, когда жизнь могла пойти по другому пути.
Можно смириться, а можно бунтовать. Но какой смысл в бунте?
Татьяна вспомнила старуху из подольской больницы и сказала:
— Радуйся, что тебя не убило насмерть. Наташа вдруг задумалась и проговорила:
— Это да…
Смирение гасит душевное воспаление.
Наташа вспомнила рыло наезжающей машины. Ее передернуло и тут же переключило на другую жизненную волну.
— Заходи вечером, — пригласила Наташа. — Выпьем, в карты поиграем. А то ты все одна…
Наташа была таборным человеком, любила кучковаться. С самой собой ей было скучно, и она не понимала, как можно лежать в одноместной палате.
Татьяна воспринимала одиночество как свободу, а Наташа — как наказание.
* * *
В столовой Татьяна, как правило, сидела с ученым-физиком. У него была смешная фамилия: Картошко.
Они вместе ели и вместе ходили гулять.
Картошко лежал в больнице потому, что у него умерла мама. Он лечился от тоски. Крутил велотренажер, плавал в бассейне, делал специальную гимнастику, выгонял тоску физическим трудом.
Семьи у него не было. Вернее, так: она была, но осталась в Израиле. Картошко поначалу тоже уехал, но потом вернулся обратно к своей работе и к своей маме. А мама умерла. И работа накрылась медным тазом. Наука не финансировалась государством.
Татьяна и Картошко выходили за территорию больницы, шли по городу. И им казалось, что они здоровые, свободные люди. Идут себе, беседуют о том о сем.
Картошко рассказывал, что в эмиграции он работал шофером у мерзкой бабы из Кишинева, вульгарной барышницы. В Москве он не сказал бы с ней и двух слов. Они бы просто не встретились в Москве. А там приходилось терпеть из-за денег. Картошко мучительно остро переживал потерю статуса. Для него смысл жизни — наука и мама. А в Израиле — ни того, ни другого. А теперь и здесь — ни того, ни другого. В Израиль он не вернется, потому что никогда не сможет выучить этот искусственный язык. А без языка человек теряет восемьдесят процентов своей индивидуальности. Тогда что же остается?
— А вы еврей? — спросила Татьяна.
— Наполовину. У меня русский отец.
— Это хорошо или плохо?
— Что именно? — не понял Картошко.
— Быть половиной. Как вы себя ощущаете?
— Как русей. Русский еврей. Я, например, люблю только русские песни. Иудейскую музыку не понимаю. Она мне ничего не дает. Я не могу жить без русского языка и русской культуры. А привязанность к матери — это восток.
— Вы хотите сказать, что русские меньше любят своих матерей?
— Я хочу сказать, что в московских богадельнях вы никогда не встретите еврейских старух. Евреи не сдают своих матерей. И своих детей. Ни при каких условиях. Восток не бросает старых. Он бережет корни и ветки.
— Может быть, дело не в национальности, а в нищете?
Картошко шел молча. Потом сказал:
— Если бы я точно знал, что существует загробная жизнь, я ушел бы за мамой. Но я боюсь, что я ее там не встречу. Просто провалюсь в черный мешок.
Татьяна посмотрела на него и вдруг увидела, что Картошко чем-то неуловимо похож на постаревшего Мишу Полянского. Это был Миша в состоянии дождя. Он хотел выйти из дождя, но ему не удавалось. Вывести его могли только работа и другой человек. Мужчины бывают еще более одинокими, чем женщины.
Однажды зашли в часовую мастерскую. У Картошко остановились часы. Часовщик склонился над часами. Татьяна отошла к стене и села на стул. Картошко ждал и оборачивался, смотрел на нее. Татьяна отметила: ему необходимо оборачиваться и видеть, что его ждут. Татьяне стало его хорошо жаль. Бывает, когда плохо жаль, через презрение. А ее жалость просачивалась через уважение и понимание.
Когда вышли из мастерской, Татьяна спросила:
— Как вы можете верить или не верить в загробную жизнь? Вы же ученый. Вы должны знать.
— Должны, но не знаем. Мы многое можем объяснить с научной точки зрения. Но в конце концов упираемся во что-то, чего объяснить нельзя. Эйнштейн в конце жизни верил в Бога.
— А он мог бы его открыть? Теоретически обосновать?
— Кого? — не понял Картошко.
— Бога.
— Это Бог мог открыть Эйнштейна, и никогда наоборот. Человеку дано только верить.
Неожиданно хлынул сильный майский дождь.
— Я скорпион, — сказала Татьяна. — Я люблю воду.
Вокруг бежали, суетились, прятались. А они шли себе — медленно и с удовольствием. И почему-то стало легко и беспечно, как в молодости, и даже раньше, в детстве, когда все живы и вечны, и никто не умирал.
* * *
В девять часов вечера Картошко неизменно заходил смотреть программу «Время».
Палата узкая, сесть не на что. Татьяна поджимала ноги. Картошко присаживался на краешек постели. Спина оставалась без опоры, долго не просидишь. Он стал приносить с собой свою подушку, кидал ее к стене и вдвигал себя глубоко и удобно. Они существовали с Татьяной под прямым углом. Татьяна — вдоль кровати, Картошко — поперек. Грызли соленые орешки. Смотрели телевизор. Обменивались впечатлениями.
Однажды был вечерний обход. Дежурный врач строго оглядел их композицию под прямым углом и так же строго скомандовал:
— А ну расходитесь…
Татьяне стало смешно. Как будто они старшие школьники в пионерском лагере.
— Мы телевизор смотрим, — объяснила Татьяна.
— Ничего, ничего… — Дежурный врач сделал в воздухе зачеркивающее движение.
Картошко взял свою подушку и послушно пошел прочь.
Врач проводил глазами подушку. Потом выразительно посмотрел на Татьяну. Значит, принял ее за прелюбодейку. Это хорошо. Хуже, если бы такое ему не приходило в голову. Много хуже.
Татьяна заснула с хорошим настроением. В крайнем случае можно зачеркнуть двадцать пять лет с Димкой и начать сначала. Выйти замуж за Картошко. Уйти с тренерской работы. Сделать из Картошки хозяина жизни. Варить ему супчики, как мама…
По телевизору пела певица — тоже не молодая, но пела хорошо.
* * *
Как когда-то Татьяна хотела перетанцевать Мишу Полянского, так сейчас она хотела перетанцевать свою судьбу. Ее судьба называлась «посттравматический артроз».