— Возьмите взаймы у меня пять-шесть тысяч. Мне кажется, так будет лучше.
От удивления Трубецкой выронил изо рта незажженную сигарету.
— Откуда вы все это знаете, Бэн?
— А я ничего и не знаю. — Бергинсон улыбнулся своей мягкой и застенчивой улыбкой. — Я просто заметил, что вам нужны деньги.
14 марта Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Самое ужасное, что ему напоследок стало жалко меня. Сейчас хожу и мучаюсь: как же я не смогла скрыть от него своей раздавленности? Первые несколько дней я действительно чувствовала себя так, как будто все мои органы лежали во мне раздавленными и кровоточили.
Подумай, ведь он же молчал до последнего! Не может быть, чтобы он решился на это накануне своей выписки, правда? Значит, каждый раз, когда я сидела у его кровати, он предавал меня. Каждый раз, когда говорил, что ему хорошо оттого, что я прилетела, он мне лгал. Луиза считает, что он нездоров психически и не отвечает за свои поступки, но все это чушь. Мне не только не жалко его, но у меня все, связанное с ним, вызывает теперь одно отвращение.
Его выписали в пятницу. Я договорилась с Луизой, что мы до отъезда поживем у нее, а она переедет к маме. Но я сразу сказала, что это не продлится долго, потому что собиралась немедленно заказать билеты. Ты меня пойми: я не хотела ни о чем вспоминать. Я заставила себя думать и чувствовать одно: у меня на руках тяжело больной человек, за которого я отвечаю и которого я должна привезти домой, чтобы его тут лечили и поставили на ноги.
Пришла в Склиф в четверг утром. Он на костылях ходил по коридору. Я увидела его издалека и ужаснулась: от него осталась ровно половина, он весь поседел, потускнел и сгорбился. На самом деле сейчас он уже может обходиться без костылей, но ему страшно, и он чувствует себя так, как будто идет по льду. Как только он начал вставать с постели, он сразу же стал надевать джинсы и рубашку, стараясь не выглядеть больным, но лучше бы уж он ходил, как все — в пижаме или в халате — не было бы так очевидно, насколько он изменился.
Увидел меня, остановился. Я подошла.
— Давай, — говорю, — соберем твои вещи и книги, я все унесу сегодня, чтобы завтра, когда я приеду за тобой, нам было бы легче.
Он побледнел, и вдруг у него чуть-чуть выступила пена в уголках губ.
— Тебе не нужно приезжать сюда завтра.
Я вся похолодела.
— Я отсюда поеду прямо к ней.
Не помню, что я сказала. Что-то ужасное. Кажется, я сказала:
— Скорее бы ты уже сдох! Зачем же ты так меня мучал!
И сразу зарыдала. Если бы он хоть немного подготовил меня к этой новости! Но так же нельзя!
Он стоял, опираясь на свои костыли, и трясся всем телом. Из палат стали выглядывать больные, медсестры засуетились.
— Хотите водички? Попейте водички!
Я попила водички. Одна из медсестер обняла меня за плечи, увела в ординаторскую, у меня была истерика. Потом туда же, в ординаторскую, пришел Гриша, и нас оставили вдвоем.
Тут он сказал, что ему жалко меня, и я вся взвилась.
— Тебе меня жалко? — переспросила я. — Да это же счастье, что наконец от тебя избавлюсь! Ты видел себя хоть раз в зеркале? Зачем же мне эти мучения с тобой, ты не знаешь?
Он заплакал.
Я никогда не видела его плачущим. Значит, он действительно так болен, что ему ничего не стоит заплакать! Он плакал, как плачут мужчины, то есть давясь слезами и стараясь как можно быстрее проглотить их, и плач его был похож на тихий собачий лай.
— Ты прекрасная, чудная женщина, — бормотал он сквозь этот свой лай. — Ты умная, красивая, добрая, но я уже много лет был так несчастлив с тобой, я уже не могу…
Опять ведь он лгал мне! Ведь это неправда! Мы были с ним счастливы, пока я не заболела и мне не оттяпали грудь!
— Ты испугался, что тебе придется жить с калекой? — спросила я. — А вот Бог тебя самого наказал! Теперь ты калека! Смотри: на ногах не стоишь!
— Да, да, говори все, что хочешь! Ты можешь меня оскорблять. Разве я не понимаю, каково тебе сейчас?
Лучше бы он сразу убил меня! Я правду говорю. А он меня убивал медленно и при этом еще причитал надо мной!
— Так ты был несчастлив? — переспросила я. — И как же никто не заметил? А то бы тебя пожалели!
— Меня и жалели. Когда меня спрашивали о ребенке и я говорил, что ты пока что не хочешь детей, а я не хочу тебя принуждать, меня тогда очень жалели!
Я всегда этого боялась. Я знала, что он мне когда-нибудь припомнит этого ребенка. И тут я сказала такое, от чего до сих пор не могу прийти в себя. Сначала я выдержала паузу, как будто раздумывая, говорить ему или нет. Если ты меня спросишь, откуда у меня взялись силы на эту игру, я честно отвечу: не знаю.
Я вытерла слезы и даже посмотрела на себя в зеркало, которое висит в ординаторской на стене. Потом я сказала:
— У меня была причина не оставлять ребенка.
— Какая причина?
— Не догадываешься?
Он совсем побелел.
— Ребенок, мой милый, был не от тебя.
— Неправда, ты врешь!
— Какая неправда! Чистейшая правда! Спроси хоть у Дарьи. Ты помнишь, мы ездили с ней на картошку?
— Так Дарья все знала?
— А Дарья при чем здесь?
— Скажи, что ты врешь, что ты все наврала!
— Нет, миленький, все это правда. Подробности хочешь?
Он вдел руки в свои костыли и ушел. Вот так и ушел, не сказал мне ни слова.
Я сразу же уехала. Поймала машину, через сорок минут была дома. Рухнула на кровать. Голову закрыла подушкой. В голове булькал кипяток. Слышала, что звонит телефон. Потом пришла Луиза, она с кем-то разговаривала. Я провалилась.
Потом очнулась. Смотрю: за окном снежинки плывут, совсем уже темно. Удивилась, что я в Москве. Думаю: «Неужели я в Москве?»
И сразу же вспомнила, что было утром, и пожалела, что проснулась.
* * *
Тата держала Алечку за руку, в другой руке у нее были большие пестрые варежки, а пальто черное, которое профессор Трубецкой купил ей восемь лет назад в одном из новых, только что открывшихся на Невском магазинов. Тогда он получил грант на Державина, и очень хотелось купить Тате хорошее пальто. С тех пор он видел это пальто неизменно в каждый свой зимний приезд, и постепенно оно стало в его сознании частью засыпанного колючим снегом города.
Он раскрыл объятия. Алечка был маленьким, и его голова в синей шапочке уткнулась в живот профессору Трубецкому, так что, обняв одной рукой свою незаконную жену, профессор Трубецкой другой рукой изо всех сил притиснул к животу эту маленькую, во влажной от инея шапочке голову.
И так они застыли все трое, предлагая взглядам людей почти изваяние, памятник встрече, в котором нельзя ничего изменить: ни мокрого от проглоченного рыдания лица профессора Трубецкого, ни рук его жены, сомкнувшихся на его шее вместе со своими большими и пестрыми варежками, ни — что особенно трогательно — неуклюжей фигурки Алечки, который, прижавшись к отцу, приподнял одну маленькую ногу в очень некрасивом, похожем на ортопедический, черном башмаке и быстро потер ею свою ребячью щиколотку.
20 марта Даша Симонова — Вере Ольшанской Я не понимаю одного: неужели ты ждала, что он улетит с тобой в Америку и оставит в Москве женщину, которой скоро рожать? При том, что это его ребенок?
22 марта Вера Ольшанская — Даше Симоновой Я тоже очень многого не понимаю. В частности, я не понимаю, как можно пятнадцать лет обманывать человека, с которым живешь в одном доме и делишь одну постель, — и не просто обманывать, но с помощью ребенка, которого этот человек считает своим?
…
Любовь фрау Клейст
Алексей встал, чтобы постучаться в комнату, где хозяйка слишком уж долго собиралась, но не успел он сделать и шага, как из этой комнаты послышался грохот, как будто бы что-то упало. Он постучался и, не получив ответа, открыл дверь.
Фрау Клейст в узком серебряном пиджачке, но без юбки и даже без чулок, в одном только черном блестящем белье, лежала на полу, запрокинув голову, и звонко храпела. Он бросился к ней.
Старуха была без сознания.
* * *
Профессор Трубецкой сидел на кухне своей петербургской квартирки — она принадлежала Тате, но Тата принадлежала ему, так что он всегда считал эту квартирку своею, — и пил чай с вареньем.
Он пил чай с вареньем, а Тата с распущенными, как он любил, светлыми волосами сидела рядом, гладила его по голове и изредка быстро целовала в плечо. Она только недавно перестала плакать, и губы ее припухли, что тоже особенно нравилось профессору Трубецкому.
В дальней, совсем маленькой комнате сопел всегда немного простуженный Алечка, которого с большим трудом удалось уложить спать, и он засыпал очень долго, а они держали его с двух сторон за руки, как это тоже было заведено у них, и отошли от его кровати только тогда, когда окончательно ослабели и разжались его очень тонкие теплые пальцы.